Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вжал меня в спинку дивана, а сам лег рядом и вдруг заснул. Он был очень пьян, я никогда не видела его таким пьяным. Теперь я могла бы уйти. Но я никуда не ушла. Мне вдруг стало так хорошо рядом с ним! Так блаженно тепло от близости его тела. Я лежала не шевелясь. Минут через десять он, не раскрывая глаз, стащил с меня платье.
Утром он сам отвез меня домой. Мы ни о чем не говорили дорогой. Он был мрачным и только сказал мне, что у него дико болит голова. Когда мы подъехали к моему парадному, он спросил:
– Ты уверена, что хочешь вернуться к Беккету?
– А куда мне деваться? – спросила я.
Лиза, если бы в эту минуту он предложил мне остаться с ним, я бы осталась. Он пожал плечами и ничего не ответил. Я поднялась по лестнице, открыла дверь своим ключом. Патрика не было. Он не ночевал дома. Сейчас десять часов утра. Я написала тебе все, больше нечего. Варвара сегодня выходная.
Вермонт, наше время
Кто-то ходил по коридору, грохоча ногами, потом кто-то невидимый вкрадчиво засмеялся за окном – так близко, как будто засмеялась сама сирень, от запаха которой давно одурело все в комнате, и стол, стулья, книги казались надушенными.
Они лежали обнявшись, прикрытые простыней. Было очень тепло.
– Покажи мне фотографию, где ты в детстве, – попросил Ушаков.
– А у меня ничего нет, – ответила она, – только вермонтские.
– Ну, покажи вермонтские.
Она встала, вытащила из ящика стола пакет с фотографиями, вытряхнула их на кровать, и они начали рассматривать вместе.
– Вот это самое мое первое здесь лето, я только приехала в Америку. Восемь лет назад. Здесь была конференция, много набежало российских знаменитостей. Был Кушнер с женой.
– А кто это – Кушнер?
– Я все забываю, что ты иностранец! Поэт такой. Маленького роста с большой головой. Написал стихотворение про череп Моцарта.
Она нахмурилась и негромким, гнусавым слегка голосом произнесла, передразнивая неизвестного Ушакову Кушнера:
– «Мне человечество, мне человека жаль!»
Ушаков засмеялся.
– Ах, господи, что я стараюсь! Ведь ты не оценишь! – Она тоже засмеялась. – Жена у него большая, высокая, и все время говорила: «Ешь, Сашенька, йогурт!»
– А стихи хорошие? – любуясь ею, спросил Ушаков.
– Чистенькие. Пошловатые. Бродский незадолго до смерти написал стихотворение, где обозвал Кушнера амбарным котом. Очень обидное и очень точное. Видно, что Кушнер его сильно раздражал. А потом, когда Бродский умер, я наткнулась на интервью, где Кушнер как ни в чем не бывало объявляет себя ближайшим и любимейшим другом Бродского. С таких людей всё как с гуся вода.
– Страшная вещь эта ваша русская литература! – усмехнулся он.
Лиза слегка покраснела:
– Ты хочешь поговорить о литературе?
Он покачал головой.
– Сейчас я тебе покажу кое-что. – Она вытащила из вороха фотографий одну, которую прижала к своему животу, не сводя с Ушакова вдруг потемневших глаз.
– Что там? – напрягся он.
На фоне деревьев, почти побелевших от солнца, трое стояли, дружески обнявшись, и улыбались невидимому фотографу. Лиза была в центре, и поэтому ее обнимали с двух сторон: высокий, с большим, круто слепленным лбом мужчина в раскрытой на груди рубашке, прищурившийся от слишком яркого света, и черноволосая женщина средних лет в очень коротком летнем платье.
– Ты понял? – спросила она.
Теперь покраснел Ушаков.
– Это он?
Она тяжело встала и отошла к окну. Ушаков тоже вскочил. Ему стало неловко, что он в одних трусах, и если сейчас начнется серьезный разговор, то все это будет комичным.
– И все ш таки? – он выговорил это так, как выговаривала мать: «все ш таки».
– Отец моей дочки. Да, он.
– Откуда ты знаешь, что дочки? А может быть, сына?
– Я чувствую.
– И где он сейчас?
Он старался вовсе не смотреть на нее, но она отражалась в зеркале, перед которым он остановился, и пристыженное и одновременно готовое к отпору выражение ее лица больно удивило его.
– Я, может быть, не имею права ни о чем спрашивать?
– Не знаю. Наверное, имеешь.
Один взгляд на лысоватого, с большим лбом и ласковым прищуром человека на фотографии вызывал тошноту. Он казался сосредоточением той самоуверенной пошлости, которую Ушаков остро и безошибочно чувствовал в людях.
– Тебе, наверное, лучше всего уехать, – вдруг сказала Лиза. – Совсем уже поздно.
– Послушай! – У него затряслись губы. – Я так не смогу…
Она перебила его:
– Не нужно ничего объяснять! Я еще вчера сказала тебе, что ничего не получится, потому что я беременна, и это…
– Не это! – громко и раздраженно перебил он. – Я готов был принять твоего ребенка как часть тебя самой. Но этого твоего seduire,[54]– он кивнул на фотографию, – я не могу принять как должное, и если он до сих пор существует…
– Детей ведь не аист приносит, – сказала она спокойно и грустно.
Лицо ее изменилось. Выражение стыда и готовности к отпору уступило место грустному равнодушию, как будто она поняла бесполезность каких бы то ни было объяснений. Ушаков быстро надел брюки и потянулся за рубашкой.
– Я знала, что так все и будет. – Она выгнулась и обеими руками поправила рассыпавшиеся волосы. Сирень за ее спиной была слишком белой и слишком сильно пахла. – Прости, что так вышло…
Теперь он мог бы уйти. Она сама отпускала его. Ушаков опустился на стул.
– Скажи только, где он сейчас?
– Он? Здесь. Он в Вермонте. Совсем, кстати, близко.
– Ты видишь его?
Она отрицательно покачала головой.
– Да нет. Последний раз мы виделись в Нью-Йорке два месяца назад. И все.
– И что? – пристально глядя на заоконную белизну, спросил Ушаков.
– И расстались.
– Прости, я не верю. Почему это вдруг люди расстанутся, если у них должен родиться ребенок? Absurde![55]
– Ребенка жду я, – прошептала она. – Он не просил этого ребенка, ребенок ему не нужен. У него есть дети. От меня он хотел совсем другого.
– Чего же? Могу я спросить?
Она нахмурилась.
– Ты знаешь чего.
Ушаков покраснел так сильно, что слезы навернулись ему на глаза.
– Прости. Ты не должна передо мной отчитываться.