Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Вот уже три дня как забастовка мусорщиков расточает копи свои на всех улицах Роана. Можно воображать, ради какого же праздника перед каждым домом устроен пестрый неровный алтарь, доходящий иногда до окон второго этажа, так что пешеход прокладывает себе путь, словно в траншее, между стеной дома и живописной баррикадой. Это Божий праздник нового типа, Ганешин день, именины хоботастого идола и его тотемного животного — крысы. Потому что, естественно, крысы со свалок, лишенные свежей пищи, захватили город, и их черные толпы ночами сеют панику в переулках. Впрочем, они не единственные представители помойной фауны, и все мои крановщики, обреченные забастовкой на бездействие, теперь принарядились и фланируют. Мы приветствуем друг друга заговорщицкими перемигиваниями, притормаживаем в восхищении перед некоторыми особенно удачными кучами отбросов — скульптурами плотными, еще не остывшими от породивших их миазмов быта, и с успехом способными заменить, на наших площадях и в скверах, тоскливую официальную скульптуру. Даже машины, выстроившиеся вдоль куч, блекнут и кажутся жалкими и скучными в сравнении с этим разгулом красок и форм. Мне пора бы уже привыкнуть и пресытиться прелестями отбросов. Так вот, бывало и я иногда искренне поражаюсь пышности и разнообразию, оправой которым служат сточные канавы. Мне кажется, я знаю причину. Можно сколько угодно хвалить компрессионные баки, без которых, по правде говоря, теперь и не обойтись из-за болтливой и пышной легковесности богатого мусора. Вот именно поэтому! Эти баки — душители, гасители, и то, что они вываливают на свалку, хотя и способно еще восхищать, но все же оглушено, унижено, опущено ниже своего уровня этим варварским обращением. Впервые благодаря этой забастовке мне дано увидеть и вознести хвалу бытовым отходам во всей их наивной свежести и непосредственности, без помех раскрывающим свои красоты.
Есть и еще что-то, кроме просто эстетического удовлетворения, в той радостной окрыленности, что носит меня по городу. Чувство победы, удовлетворение от захвата власти. Потому что центробежное движение, изгоняющее к окраинам, пустырям и общественным свалкам городские отбросы, бродячих собак и все маргинальное человечество, — это движение остановлено забастовкой и наметился обратный ход. Отбросы вышли на улицы. И это верно буквально. И не только они: по городу гуляют мусорщики, а ночью его потрошит ворье. Гетеросексуальные мещане в ужасе забились в свои норы. Городской совет заседает безостановочно. Он сдастся. Это неизбежно. Это досадно. Со сборщиками мусора будут обращаться чуть менее скверно. В силу процесса, примеры которого в истории не единичны, намек на революцию скукоживается до обмещанивания тех, кто был ничем.
* * *
Эта памятная забастовка все еще будоражит мирок мусорщиков. Каждый вечер общий зал «Крановщиков» становится ареной громкоголосых собраний, где на моих глазах растет живейшая враждебность между корпорациями-соперницами. С некоторых пор верховодит человек по имени Аллелуйя, в котором я узнал старика-слепого из городских бань. Дело в том, что он был мусорщиком и слывет авторитетом в своей отрасли в силу опыта, луженой глотки и увечья, полученного на поле чести, — надо понимать, плеснуло в лицо кислотой из бутылки, раздавленной баком-компрессором. Забастовка придала ему вес, которым он пользуется без зазрения совести, — например, против тряпичников, естественных врагов сборщиков.
Вчера вечером он свел счеты с самым сильным из них, папашей Брифо, бывшим медником, впавшим в нужду, начавшим собирать запчасти по автомобильным кладбищам, потом тряпичничать. Брифо и Аллелуйя ненавидели друг друга всегда — той ненавистью, в которой сливаются старые дрязги и клановый дух. Я лично ценю в Брифо утильщика на все руки, умеющего быть и механиком, и тряпичником, и старьевщиком, и макулатурщиком, даже антикваром. А что при случае он может стать и шантажистом и убийцей, мне предстояло узнать в тот же вечер. Он мне как-то изложил свою теорию «утерянной вещи», вещи бесхозной, которую он считает своей личной собственностью — с полным правом, по привилегии профессии, — еще даже не найдя ее, а кто нашел вещь до него, — повинен в краже. В придачу вид у него карающе-грозный, у этого жулика, которого природа по прихоти своей одарила на старости лет красотой патриарха — белоснежной бородой и тонким профилем пророка. Он считает, что на нем лежит миссия спасти отвергнутую вещь, вернуть ей утраченное достоинство — да что я говорю — придать ей высшее достоинство, — потому что ее утилизация сопровождается повышением в чине до «предмета старины». Я видел его за работой на публичной свалке. Я видел, как он извлек из бытовых отходов щербатый фарфоровый кофейник. Как неспешно, священнодействуя, гладил он старую посудину, поворачивал ее в руках, проводил пальцем по ранам, обследовал своей клешней внутренности! Настал ключевой момент… Этот выброшенный кофейник ничего не стоил. От одного его решения зависело, взвинтить ему цену гораздо выше цены сходного нового предмета, провозгласив ею антиквариатом, или нет. Внезапно суд состоялся. Его руки все еще держали кофейник, но каким-то неуловимым нюансом уже выражали приговор, — так же ясно, как большой палец Цезаря, направленный в пол, означал смерть гладиатора. Кофейник упал и разбился о камень. Это было не случайно. Брифо не допускал мысли о том, что другой старьевщик может подобрать то, что он выбросил. В день, когда я обнаружил эту черту его философии, я процитировал ему пассаж из «Божественной комедии» Данте, где сказано, что меньше всего Бог склонен прощать жалость к тем, кого Он осудил. Глаз Брифо заблестел, и он спросил меня, кто такой был этот Данте. Застигнутый врасплох, я ответил, что речь шла об одном итальянском мусорщике, специалисте по сортировке душ в кругах ада. Он убежденно кивнул и согласился: макаронники-де в помойке толк знают.
Спор между Брифо и Аллелуйей, конечно, имел основу профессионального соперничества, но, кроме того, между ними был труп, — вот что мне предстояло узнать, — труп некоего авантюриста, исчезнувшего за четверть века до того. Этот Бертран Крошмор был знатный бандит, красивый, как дьявол, заклятый бабник, которому молва, как водится, приписывала в десять раз больше любовных подвигов, чем можно совершить за несколько жизней. Окопавшись на заброшенной ферме в окрестностях Майовры, он, среди сотни других занятий, натаскивал сторожевых собак. Так он завязал отношения с замком Сент-Гаон, и тут же распространился фантастический слух о связи бобыля с графиней Адриенной де Рибовиль.
Дело было незадолго до войны 1914 года. Замок Сент-Гаон переживал период расцвета и поставлял на свалку самые изысканные отбросы кантона. Все потому, что у Рибовилей жизнь била ключом. Беспрестанные приемы, ночные праздники и костюмированные балы, чью скандальную хронику многочисленная челядь старательно разносила в округе. Загадочная личность и вызывающая элегантность графини Адриенны возбуждали фантазию окружающих, и все говорили о ее загулах, причем никто не знал наверняка, сплетни это или клевета. Правда и то, что психология женщин — бездонный колодец, а ферма Крошмора была достаточно изолирована, чтобы незаметно сходить туда и обратно.
Однажды утром поместье Сент-Гаон огласилось криками и плачем. Во время особенно шумно проведенной ночи исчезло одно из красивейших украшений: пара серег. Главное в этой истории — характер серег. Речь шла о двух филиппинских жемчужинах, так искусно посаженных на штифт, что они казались просто лежащими на мочке уха. Известно, что филиппинские устрицы, названные так по месту лова, на траверзе Филиппинских островов, — содержат по две жемчужины причудливой формы и скромного размера, но сцепленные таким образом, что они похожи, как сестры-близнецы, и, кроме того, имеют ориентацию, так что правая может отличаться от левой. Эти жемчужины — незначительной стоимости, когда они разрознены, — становятся бесценными, если соединены в одно украшение или смонтированы в серьги.