Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг нашла, ухватилась: вспомнила – толковал вчера исправник про какого-то Костю. Господи, может, Костя этот самый… Загорелось – сейчас же, сию же минуту туда поехать.
Для праздника, для Покрова, последний раз грело солнце. В завалящем проулке мирно купались куры в кучах назолу. Потифорна пред окошком читала акафист Пресвятей Богородице.
И вот – неслыханное дело – загремел тарантас в проулке. Ахнули куры, брызнули из-под копыт, акафист полетел на пол со страху.
«Батюшки, барышня исправникова! А дом не прибрат, а Коська – обормот чистый…» – кинулась Потифорна к Косте с новым пинжаком.
– Да руки-то, оголтень, тьфу… Руки-то суй скорей! – И, обернувшись к двери, – соловьем тотчас же: – Ма-атушка-барышня! Радость-то нам какая нынче для Покрова… Костюня, да кланяйся же!
Длинный, как скворешня, Костя нескладно поклонился, на жалостно-тонкой шее болтнулась большая голова. Был он похож на только что вынутого из яйца цыпленка: такие же они бывают длинношеие, все к костям прилипло, и качаются.
«Нет, не он…» – в тоске еще пущей заметалась Глафира около гладких стен. Мелькало в глазах засиженное мухами, как будто небритое море. Мелькал в глазах верхом на белой лошади генерал, разрезанный пополам, как яблоко.
Потифорна совала Глафире в руки какую-то баночку.
– Кофий это, барышня, кофий. Вот сейчас заварю. Пять лет берегла для гостя дорогого, вот погляди-ка сама, какой кофий-то… В Воронеже покупала, где Митрофаний-угодник.
Взяла Глафира баночку. Был на баночке белый лев, похожий на кошку Милку, и какая-то надпись. Невидящими глазами читала Глафира надпись. И раз, и другой, и еще прочитала вслух:
«Сей кофий, по приятности, подобен ливанскому. Но может быть употребляем как настоящий».
И так это Глафире показалось нестерпимо, жгуче смешно, что закатилась – засмеялась – заихала – полились слезы, и сквозь слезы кричала:
– Кофий, л-ле… лев… Кошка Милка… Милка, Милка моя!
Потифорна тряслась, разливала воду из стакана Глафире на колени. А Костя во всю ширь раскрыл голубые глаза и не чуял, что выкатилась слезинка, повисла светлой каплей на кончике носа. Отдал – все бы отдал теперь – только бы она перестала надрываться, только бы унять ее слезы.
В своем сундучке, под замком, уж два года Костя целомудренно берег тетрадку: ни один живой глаз ее не видал. Была тетрадка озаглавлена: «Сочинения Константина Едыткина, то есть Мои».
И теперь пришел час: без малейших колебаний – так было надо – Костя пошел, вынул тетрадку и положил на колени Глафире… Только бы перестала, только бы утешилась!
И правда: увидала Глафира заглавие – улыбнулась.
Заниматься к барышне исправниковой Костя ходил по вечерам – с шести. У Потифорны часы – Бог их знает: с той поры, как для лучшего ходу был привязан к гире старый утюг – что-то стали часы лукавить. И так выходило, что Костя до сроку забирался задолго.
– Барышня кушают чай, погоди мало-мале.
В темной прихожей садился Костя на стул. Шепотком повторял про себя урок. Кухарка тащила мимо Кости в кухню ведерный самовар. Темным слоном влезала в прихожую исправничиха. Шарила шубейку на стене – в сени надо выйти – во тьме руками натыкалась на Костю.
– Тьфу-тьфу-тьфу! Сгинь, окаянный, сгинь! Да это ты! Ух, провались ты совсем… Ну иди ж, иди, Фирочка чай отпила.
Костя светлел и лез наверх, в Глафирину светелку.
– Ну? – говорила Глафира сердито, сидя перед зеркалом, к Косте спиной.
Недавно Глафира открыла: стала у ней борода расти, может, только ей одной и заметные золотые волоски. Плохой это знак: немножко еще, может год, может месяц – и начнут вянуть груди, вся начнет осыпаться, и никогда не узнает того, что знала счастливая кошка Милка.
С сердцем Глафира выстригала по одному волоску, а Костя тачал – от сих и до сих. Все уроки он знал назубок, зубрил день и ночь – только чтоб она кивнула головой: хорошо, мол.
И все же один раз было: Костя не мог ответить урока, стоял, как немырь, с покорной улыбкой. В тот раз Глафира торопилась в гости. В одном лифе, сидя перед зеркалом, закладывала старинную прическу: венком на голове – круг русой косы. Держала шпильки в зубах – с сердцем проговорила сквозь шпильки:
– Вше равно, шкажите, пушть идет, отвечает. А то некогда будет.
Костя вошел – и свету невзвидел. Зажмурил глаза и тотчас же не стерпел – открыл. Опять: кружева и розово-нежное что-то, такое, что… Сердце зазябло у Кости, заныло, забыл все слова.
– Некогда тут, а он как… – оглянулась Глафира, хотела прикрикнуть и – рассмеялась. Поняла. – Подержите мне, Костя, зеркало. Так. А теперь вот сюда. Так. Ну, спасибо, довольно. Довольно же, ну?
Зеркало ходуном ходило. Костя молчал, а рот был растворен все той же, его покорной от века, улыбкой.
Назначили Косте экзамен наране Успенья. Жарынь стояла. Мух развелось невесть сколько. Старушку одну – не владела она руками – так изжиляли, что ума решилась старушка.
Трудно было заниматься Косте. Весь иссиделся – как вот, бывает, иссидится наседка: выйдет из лукошка – и шагу ступить не может. Веснушками Костя зацвел, голова стала еще больше, обрезался озябший носик.
– Что, молодой человек, похудал? Какая такая заела болезнь? – увидал как-то Костю исправник.
– Эк-экзамен, – покорно улыбнулся Костя.
– Э-э, вот оно что! Ну не робей: я сам с почтмейстером потолкую…
Поехал Иван Макарыч к почтмейстеру. Почтмейстер – старикан трухлявый. К новому году выходит в отставку. Из носу сыплет табак – на бумаги, на письма; все уж кличет уменьшительно: очечки, телеграммочка, книжечка разносненькая. Такого Ивану Макарычу улестить – велико ли дело? И улестил.
Скор и милостив был Косте экзамен. И часу не прошло – вышел Костя светел, что новенький месяц. Вернулся домой – в фуражке с желтым кантом, в новой форменной тужурке.
Увидала Потифорна чиновником Костю – в голос как взвоет да в землю – кувырь:
– Сергей Радонеж… угодники вы мои-и! Да разразите же вы меня-а! Чем я вам теперь отплачу-то за Коську?
Бывает, что хозяйка слишком любезная – в стакан чаю набутит сахару кусков этак пять: инда поперхнешься от сладости. Так вот и дворянин Иван Павлыч: лицо имел приятное, очень приятное, приятности – все пять кусков. Ходил Иван Павлыч в верблюжьей рыжей поддевке, в сапогах высоких, при часах французского золота с толстой цепочкой. И как Иван Павлыч первым всегда все знал, то принимали его алатырцы именитые очень охотно: тем и кормился.
Теперь проживал Иван Павлыч временно (третий месяц) у отца Петра, протопопа соборного. Очень полюбил протопоп Ивана Павлыча. Каждый день после обеда садились они на диван, именуемый Чермное Море.
– Ну, Иван Павлыч, давай, брат, опять поговорим отвлеченно.