Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, дело ведь не в том, что язык плох и даже вовсе несостоятелен в описании наших внутренних состояний. Дело в том, что он, по существу, переписывает наши состояния.
Это язык заставляет меня думать, что «я хочу большой и чистой любви», но на самом деле я хочу, как мы видим, чего-то другого.
Представим, что ученые создали машину, которая дает всё то, что мне и в самом деле нужно, в результате чего я чувствую себя абсолютно удовлетворенным, комфортно и радостно. У меня случится в этот момент «большая и чистая любовь», о которой я прежде думал, или просто некое мое состояние изменится на какое-то другое мое состояние? Так ищу ли я нечто вовне себя, или нечто внутри себя?
Может ли язык, вообще говоря, обозначить это – искомое мною – некое мое собственное внутреннее состояние? Судя по всему, нет. Не значит ли это, что он будет вынужден, чтобы справиться с этим своеобразным разрывом, разместить снаружи меня некую фиктивную цель? Просто потому, что он так устроен – приспособлен к обозначению лишь внешних относительно меня (моего внутреннего психического пространства) предметов. Но тогда получается, что он в буквальном смысле этого слова вводит меня в заблуждение. Тогда проблема даже не в «стене языка», отгораживающей меня, как утверждал Жак Лакан, от реальности (фактических моих чувств, желаний, других людей), а куда серьезнее: в том, что язык полностью переписывает для меня (под меня) мою же собственную действительную реальность.
Тогда не является ли хваленая интенциональность, определяющая, как кажется, саму суть нашего мышления (сознательного акта), тотальным подлогом? Считается, что направленность на некий объект есть «центральное свойство человеческого сознания». Конечно, это сомнительно хотя бы с той точки зрения, что если на что и «направлено» наше «сознание», так это на интеллектуальные объекты нашего внутреннего психического пространства, а вовсе не на объекты внешнего мира. С последними взаимодействует только рецепторный аппарат моего мозга, а мы сами реагируем на то, какую «фигуру» на основе этих раздражителей он – мой мозг – построил. Но, как выясняется, дело даже не в этом – проблема с самими этими интеллектуальными объектами.
Разве сами интеллектуальные объекты нашего внутреннего психического пространства не являются фикцией, точно так же вмененной нам языком? Да, методология мышления предлагает нам этот удобный дидактический прием – мол, в нас есть те или иные интеллектуальные объекты, необходимые нам для репрезентации (реконструкции) некого, происходящего в нашем мозге процесса. Но что это, как не та же ошибка, которую мы совершаем, когда подменяем «зеброй» некий «голод», который на самом деле никакой не «голод», а некое состояние, которые мы с помощью языка просто не можем ухватить? То же самое со «стулом», который словно бы скрадывает мою действительную боль в ногах, которая, впрочем, и не «боль в ногах», а нечто, что я так называю. А все эти песни о «большой и чистой любви», которая решается удовлетворением каких-то моих психофизиологических потребностей, – это вообще о чем?
«Голод», кажущийся нам такой понятной вещью, – это блеф. Да, нам удобно пользоваться этим словом, потому что оно упрощает нам коммуникацию с другими людьми (и в какой-то части алгоритмизирует наши действия). «Почему у тебя такое плохое настроение?» – «Не обращай внимания, просто проголодался». Не потому ли половина «золотого миллиарда» озабочена постоянным «голодом» и страдает от чудовищного ожирения, а хищники, не знающие слова «голод», – нет, даже если кругом зебры-зебры-зебры? Точно так же и моя «боль в ногах» – это ведь лишь формальное (языковое) объяснение некой слабости, тяжести, дискомфорта, «понятное» другим (сам я не думаю, что у меня «болят ноги», я чувствую дискомфорт и так о нем «отчитываюсь» – не важно, себе или другим). «Хочешь посидеть?» – «Да нет, просто ноги болят». «Да нет» – тонкая метафора, отражающая суть происходящего в языке подлога.
Собственно, я веду к тому (не знаю, правда, насколько успешно), что всё наше понимание мышления, сознания, собственных чувств – лишь такие представления о реальности. Это просто способ так репрезентировать то, о чем ни я, ни кто-либо другой на самом деле думать просто не можем. У нас нет для такого мышления подходящего инструмента, и язык нам в этом тоже помочь не может, а лишь вводит в заблуждение и путает.
То, что язык, казалось бы, пытается ухватить, – прячется за словами, и происходит это хотя бы потому, что язык и не имеет с этим содержанием никакого действительного сродства: то, что он, как предполагается, означивает, является материальным состоянием нашего мозга, тогда как слова становятся знаками чего-то только в пространстве мира интеллектуальной функции.
Мы не можем эффективно обозначить собственную реальность с помощью языка. Нам для этого нужен был бы какой-то особый, приватный язык, а на самом деле даже не язык вовсе, а какой-то особый способ «видения», как у «льва» Витгенштейна. И у льва, кстати сказать, подобное «видение», по крайней мере теоретически, может быть, потому что «язык», который дали ему родители в его прайде, не вводит его в заблуждение по поводу того, что с ним – со львом – происходит на самом деле.
В отличие от льва у нас язык есть – им прошито насквозь всё наше внутреннее психическое пространство. И этот язык в некотором смысле лгал нам с самого начала: маленький ребенок, еще не умеющий почти ничего, уже слышит, что каждое его действие сопровождается специфическими звуками, которые в действительности есть просто коммуникация с ним взрослых. «Ванечка, давай сядем на стульчик?», «Ванечка проголодался? Сейчас заправлю тебе бутылочку смесью!», «Хочешь пИсать, Ванечка?», «Ну что ты плачешь, Ванечка? У тебя что-нибудь болит?».
То, что Ванечка, возможно, испытывает какую-то внутреннюю нехватку, ищет способ ее нейтрализовать, – это да. Но все, что говорят его родители (даже если они угадывают), не есть то, что происходит с ним – с нашим Ванечкой – на самом деле. Язык перевирает все, к чему прикасается, а потому нам следует, наверное, повнимательнее вчитаться в знаменитый витгенштейновский афоризм: «Границы моего языка определяют границы моего мира»…
Всё, чем мы располагаем, это лишь чужой язык – созданный кем-то до нас и за нас с конкретной целью побуждать других к неким действиям, но не для того, чтобы мы через него могли понять себя или то, что с нами происходит, а также собственное мышление. То есть весь наш язык, образно говоря, вывернут наружу, хотя используется нами именно для того, чтобы, как нам кажется, высказать себя.
В результате мы попадаем в лабиринт бесконечных языковых игр, и в какой-то момент нам даже может казаться, что мы вполне понимаем себя и то, чего мы хотим. Но мы «понимаем», таким образом, только нарративы, созданные по тому или иному случаю, а ощущение понимания возникает у нас вне связи с языком, но просто потому, что мы реально испытываем всё то, что пытаемся с его помощью обозначить.
Когда в мозге собирается зрительный образ – той же «зебры» или «стула», – в соответствующих зонах мозга производится огромная работа (одна обработка зрительного образа в ассоциативных полях коры чего стоит!). Но является ли процесс создания мозгом зрительного образа собственно интенциональным актом? Разве всё, что мы знаем об исследованиях зрительного восприятия, не свидетельствует о том, что в этом процессе мозг, по существу, просто пытается идентифицировать возникшее в нем под действием соответствующих сигналов возбуждение? То есть нельзя даже сказать, что он пытается понять собственное состояние. Он, по существу, лишь решает, что ему делать с собственным возбуждением – то есть даже не то, что оно для него «значит», а что следует делать, если он возбужден так.