Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Съешь что-нибудь, прошу тебя. – Я подаю ей немного холодной курятины и тост.
– Что он говорит обо мне? Чего он от меня хочет? Что мне делать?
Она почти в слезах. Я беру ее за руку.
– Послушай, Мэри-Энн, он сейчас не в себе и сам не понимает, что говорит. Ты совершенно права – брань льется из него сплошным потоком. Он обругал священника – и причастие. Но он будет много спать, пока не умрет. Его легкие медленно наполняются жидкостью. Я позабочусь о том, чтобы он как можно меньше страдал. Нам остается только ждать.
Я помолчал.
– Полагаю, он не составил завещания.
– Бог его знает. – Она начинает равнодушно жевать курицу, не обращая внимания на то, что именно она ест. – После него, верно, останутся одни долги. Ты знаешь, Дэвид Эрскин добился в Обществе любителей искусства, чтобы они собрали 120 фунтов на обустройство его жилья. Чтоб он мог начать все заново. Ему уже не придется этим воспользоваться.
– Нет. Когда я его увидел, то подумал, что он не протянет и трех дней, но у дяди бешеная сила воли. Он может умирать очень медленно.
Минуту или две я молчу, и мы задумчиво жуем свои тосты, в комнате, освещенной весенним светом. Наступил первый просвет в бесконечной пелене дождя. Солнечные лучи раздвигают шторы, сгущают пыль на половицах, пузырятся и сверкают на стекле, широкой полосой ложатся на белую шаль, играют с кольцами на руках моей матери.
– Мэри-Энн, он очень беспокоится о шкатулке, которую Алиса прихватила с собой, когда ушла из дому. Там было нечто, имеющее для него большую ценность.
– Да, там были довольно ценные вещи. Я не знаю, сколько стоили камни. Да какая разница? Она наверняка уже все продала.
– Мы должны найти Алису.
Я высказал вслух свое желание. Мэри-Энн равнодушно надкусывает тост. Я намазываю маслом следующий.
– Как ты думаешь, куда она могла податься? Что она собиралась делать? – Я протягиваю ей тост, словно взятку. Мэри-Энн, однако, берет кусок свежего хлеба.
– Понятия не имею. Разве что сбежала с какой-нибудь актерской труппой. Она учила Шекспира на кухне.
– Шекспира! – Я кладу тост на ее тарелку, наливаю матери еще чаю, подвигаю к ней кубики сахара.
– О да. Вполне подходящую роль. Строптивицы Катарины. Что только распаляло ее природное нахальство.
– Мэри-Энн, расскажи мне об этом.
Странное нетерпение в моем тоне впервые заставляет ее прислушаться, сосредоточиться на беседе.
Она поехала к Джеймсу Барри после того, как тот прислал отчаянную записку Франциско. Это было на Сретенье, второго февраля. Старого художника тошнило ночью, его изводили уличные хулиганы: они забили замочную скважину парадной двери грязью и мелкими камнями. Франциско был в отъезде на несколько дней, дорогу подморозило, и Мэри-Энн с Рупертом, не справившись с парадной дверью, вынуждены были пробираться к заднему входу через заросший сад. Руперт расчищал путь среди замерзшей ежевики. Деревья стояли белые от инея. Мэри-Энн порвала рукав о ветку. Задняя дверь распахнулась, на крыльце стояла Алиса Джонс – она провела их в чистую, тщательно выметенную кухню, где пахло свежим хлебом, копченым мясом и специями. В руках Алиса сжимала томик комедий Шекспира из библиотеки Джеймса Барри.
Алиса держалась уверенно и самодовольно. Из грязи в князи, как ядовито заметила Мэри-Энн. «Она бы заговорила со мной по-французски, если б посмела!» Она провела мать в мастерскую и удалилась с дерзким реверансом. Джеймс Барри принялся ругаться с Мэри-Энн, Алиса же возвратилась на кухню.
Через час, обнаружив, что шнур звонка либо не работает, либо игнорируется, Мэри-Энн сама направилась на кухню и еще с лестницы увидала Руперта, устроившегося с неподобающим ему комфортом на кресле с высокой спинкой, обложенного подушками, задравшего ноги на каминную решетку и с удовлетворением глазевшего на Алису. Последняя пребывала в порыве шекспировского самоотречения. Она стояла перед ним – мятежная героиня, высокая девушка с каштановыми волосами, прекрасная неуступчивая Катарина, вдруг впавшая в глубочайшую покорность. Как влюблена она должна быть в своего Петруччо, если готова преклониться перед ним, подавая пример другим!
Руперт явно наслаждался повышением в должности – роль восточного владыки пришлась ему по душе.
Алиса – революционерка и поборник равноправия от пуговок на корсаже до последней мышцы своего расчетливого сердца – произносила эту речь с совершенной искренностью и, если верить Мэри-Энн, излучала восторг смирения с пугающей убедительностью. Прекрасная и вдохновенная, с выбившимися темными прядями, она отвернулась от двух кухонных стульев, которым были отведены роли Бьянки и Вдовы, вполне подходящие, поскольку последним надлежало онеметь от изумления и превратиться в неодушевленные предметы, и опустилась на колени перед Рупертом. Его самодовольная улыбка говорила об удовлетворенной мужественности, как это бывает всегда и везде, если женщина уступает хотя бы пядь.
И тут она поклонилась, одним стремительным движением, играя ямочками, с пылающими щеками, протягивая руку мужчине и защитнику. Руперт вскочил с кресла, не помня себя, схватил ее за руку за запястье, за талию привлек к себе, заключил в объятия. Руперт всегда был хитрой бестией и наверняка ходил в театр чаще, чем мы могли предполагать. И потом, я не знаю ни одного сорокалетнего мужчины, который, в принципе интересуясь женщинами, отказался бы поцеловать красотку двадцати одного года от роду. А у Руперта к тому же была наготове реплика:
– Вот это так! Иди, целуй меня!
Мэри-Энн решила, что с нее довольно. Она переступила порог подобно сварливой вдове в пантомиме:
– Репетиция окончена. Мы с мистером Барри хотим выпить чаю, Алиса Джонс.
Через неделю Алиса покинула дом художника, прижимая к себе злосчастный ящик Пандоры. Я слушаю рассказ Мэри-Энн, но ничего не говорю в ответ. Следующий шаг очевиден. Нужно обыскать театры.
* * *
Погода улучшилась. Весна оттолкнула в сторону лондонский дым, высушила грязь на улицах. В доме Джеймса Барри не происходило ничего особенного, сорванцов удавалось держать на расстоянии. Франциско приказал убрать с подоконника дохлую кошку и привести дом в порядок. Сломанные оконные рамы починили, комнаты вымыли и отскребли дочиста. Дом встретил весну опустевший, но чистый. И старому художнику стало немного легче. Он еще очень слаб, но дыхание уже не такое тяжелое и прерывистое. У него удивительно сильная конституция для его возраста. Я ежедневно провожу с ним по четыре-пять часов. На пятый день я рискнул заговорить с Франциско о пропавшей шкатулке и об Алисе Джонс.