Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В какой-то момент, пока они медленно идут по парку, сын обращает внимание на садовника, срезающего розы, и начинает трепетать всем телом, на его до этого пустом лице появляются чувства, будто то, что он увидел, затронуло какую-то нить внутри его, нить, ведущую ко всему, что было когда-то и чего уже нет. Он не может проследовать за нитью назад, к тому, кем был раньше, и тот, кем он был раньше, не может добраться до того, кем он стал. Это колыхание нити всего лишь растревожило его чувства, неясные воспоминания, и он заплакал. Заплакал, как малое дитя. Его мать достала носовой платок, вытерла ему слезы, а затем и сопли, которые потекли по его густым усам.
— Не плачь, Фридрих… Не плачь, — сказала она ему, снова взяла его за руку и повела по парку.
В часы, когда убывает свет,
когда, завистливо зеленея, серп месяца
взрезает пурпурную высь
и крадется в ночь, —
возненавидев день,
на каждом шагу украдкою
срезая своим серпом
стебли роз, чтоб поникли,
чтобы во тьму поникли, —
так я поник и сам:
из безумия истины,
из ежедневных желаний,
устав, заболев от света,
выпал
вниз, в вечер, в страну теней,
Единою Истиной
Опаленный и алчущий, —
вспоминаешь ли ты, вспоминаешь ли ты,
раскаленное сердце,
свою тогдашнюю жажду? —
не ведать впредь никакой
Истины!
Быть глупцом! Быть пиитой!
Фридрих Ницше. Дионисийские дифирамбы. Глупец! Пиита!
Однажды Винсент Ван Гог написал своему брату письмо, в котором рассказал о лечебнице в Сен-Реми:
«Уверяю тебя, мне здесь неплохо, и я пока что не вижу оснований переезжать в какую-нибудь другую лечебницу в Париже или его окрестностях. У меня маленькая комнатка, оклеенная серо-зелеными обоями, с двумя занавесями аквамаринового цвета с набивным рисунком — очень бледные розы, оживленные кроваво-красными полосками.
…Я в значительной мере перестаю бояться безумия, когда вижу вблизи тех, кто поражен им, тех, каким в один прекрасный день легко могу стать я сам. Раньше они внушали мне отвращение, и я приходил в отчаяние, вспоминая, какое множество людей нашей профессии… Так вот, теперь я думаю обо всем этом без страха, то есть считаю смерть от сумасшествия не более страшной, чем смерть, например, от чахотки…
Хотя есть и такие больные, которые постоянно кричат и обычно бывают невменяемы, здесь в то же время существует и подлинная дружба. Они говорят: «Мы должны терпеть других, чтобы другие терпели нас». Высказывают они и иные столь же здравые мысли, которым пытаются даже следовать на практике. Все мы тут отлично понимаем друг друга. Я, например, умею иногда договориться даже с одним пациентом, который на все отвечает нечленораздельными звуками…
Если у кого-либо случается припадок, остальные ухаживают за ним и следят, чтобы он не нанес себе повреждений. То же относится к людям, впадающим в буйство: если затевается драка, старожилы заведения тотчас разнимают дерущихся. Правда, есть здесь и такие, болезнь которых протекает в более тяжелых формах, — они либо нечистоплотны, либо опасны. Этих содержат в другом отделении.
Помещение, где мы проводим дождливые дни, напоминает зал для пассажиров третьего класса на какой-нибудь захолустной станции, тем более что здесь есть и почтенные сумасшедшие, которые постоянно носят шляпу, очки, трость и дорожный плащ, вроде как на морском курорте. Вот они-то и изображают пассажиров.
Вчера нарисовал довольно редкую и очень большую ночную бабочку. Ее называют «мертвая голова», и отличается она удивительно изысканной окраской: цвет у нее черный, серый, переливающийся белый с карминными рефлексами, кое-где переходящими в оливково-зеленые…
Ее пришлось умертвить, чтобы написать, и это очень обидно: насекомое было так красиво!..»
Иногда брат навещал меня в клинике Гнездо. Доктор Гете всегда радовался, когда приходил его коллега доктор Фрейд. Они долго разговаривали, и их беседы часто превращались в небольшую ссору. Я не принимала участия в их дискуссиях, только прислушивалась к интонации, наблюдала за мимикой их лиц, отмечала движения их рук.
Однажды у доктора Гете родилась идея устроить в Гнезде карнавал. Карнавал должен был повеселить нас, а также пополнить кассу больницы за счет посетителей. Несколько недель мы готовились к большому событию. Принимать в нем участие не могли только насильники, маньяки, нимфоманки, а также те, кто неподвижно лежал в кровати.
— А почему я не участвую в карнавале? — протестовала Августина, проводя языком по губам.
— Потому что мы сказали: нимфоманки останутся взаперти в своих палатах во время карнавала, — объяснил доктор Фрейд.
— Это нечестно, — бубнила Августина. — Нечестно.
Все в Гнезде — кроме дискриминированных — на протяжении нескольких недель жили ради карнавала — мы ждали его с таким нетерпением, будто это было не событие на один вечер, а поворот, после которого для всех нас начнется новая жизнь. Доктора позволили нам самим решить, какие костюмы надеть, и мы шили их вместе. Мы разговаривали о костюмах и шили их, будто создавали новое тело.
— Вот, — сказал Карл, считавший себя Наполеоном, поглаживая треугольную шляпу, которую только что доделал. — Я вновь восстановлю империю, — добавил он.
Каждый выбирал себе одежду в соответствии со своим вымышленным или же желанным миром. Для тех, кто верил, что является кем-то или чем-то другим, но мир этого не признавал, — например, Томаса, который вдобавок к хламиде просил разрешения надеть на карнавал крест, или Ульрики, которая требовала настоящих бриллиантов для своей диадемы, или Йоахима, который настаивал на вертеровских желтых панталонах и синем фраке, — одежда стала подтверждением их существования, измышленного ими в своей не-реальности. Остальные, те, кто не хотел быть чем-то другим в этом мире, но хотел быть тем, что он есть, в каком-то ином мире, готовили одежду, предназначенную защитить их от этого мира, — они делали кольчуги или накидки из проволоки, похожие на клетки. Готовили костюмы, способные помочь им бороться с этим миром, — в них они представали опасными животными или чудовищами из какой-нибудь фантасмагории. Готовили одежду, предоставляющую им возможность сбежать из этого мира, — делали крылья, чтобы улететь, или кроили одежду, которая не была одеждой, а просто тканью, покрывающей передвижную стену, гроб или камень.
Я каждый день ходила в комнату, где шились костюмы. Однажды, когда я наблюдала, как другие меряют, режут, шьют, доктор Гете спросил меня:
— Почему ты еще не начала готовиться к карнавалу?
— Просто не знаю, во что мне переодеться, — ответила я.
— Ах, — сказал доктор Гете, — карнавал — это не переодевание, это преображение. Вопрос не в том, во что я хочу одеться на карнавал, а в том, во что я хочу преобразиться. Чем я хочу быть, чтобы не быть тем, чем не хочу, но чем являюсь, — вот главный вопрос.