Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот 5 июня 1885 года на свет появился малыш Сирил, к огромной радости Уайльда, который писал своему юному другу, актеру Норману Форбс-Робертсону: «Малыш — прелесть; у него есть переносица, что, по словам кормилицы, служит доказательством гениальности! А еще у него бесподобный голос, который он упражняет в свое удовольствие, предпочтительно в вагнерианской манере!»[288] Все вокруг задавались вопросом, будет ли ребенок достаточно эстетичен для Оскара и Констанс. Но родители не обращали на это внимания, и в течение нескольких недель в семье царили безраздельное счастье и полная идиллия. Оскар успешно продавал свои статьи газетам, он ничуть не был огорчен тем, что его кандидатура не прошла, и с восторгом играл новую для себя роль отца семейства, продолжая принимать гостей вместе с Констанс, все помыслы которой целиком были поглощены ребенком, спавшим наверху в своей красивой спальне, в то время как здесь, в столовой, а затем в салоне вовсю шло обсуждение последней театральной постановки, последних статей Оскара, блестящей игры Лилли Лэнгтри или Сары Бернар, которая недавно купила себе в лондонском зоопарке двух тигров, вероятно, для защиты от кредиторов.
Оскар получил письмо от юного Мэрильера[289], с которым познакомился накануне отъезда в Америку; молодой человек приглашал его на постановку «Эвменид» Эсхилла в королевском театре Кембриджского университета, в котором он учился. Уайльд написал ему несколько писем, дав волю собственному перу: «Напишите мне длинное письмо на Тайт-стрит, и я прочту его по возвращении. Как жаль, что Вас нет рядом со мной, Гарри. Но на каникулах приезжайте почаще, мы побеседуем о поэтах и забудем Пиккадилли! Я никогда ничему не мог научиться, кроме как у тех, кто моложе меня, а Вы так бесконечно молоды» [290]. И совсем так же, как раньше Шерарду, он написал своему новому поклоннику несколько фраз, которые не могли бы не показаться удивительными в устах отца семейства, женатого чуть более двух лет, если бы речь шла не об Оскаре Уайльде: «Наши самые пламенные мгновенья экстаза — только тени того, что мы ощущали где-то еще, или того, что мы жаждем когда-нибудь ощутить. И вот что удивительно: из всего этого возникает странная смесь страсти с безразличием. Сам я пожертвовал бы всем, чтобы приобрести новый опыт… Есть неведомая страна, полная диковинных цветов и тонких ароматов; страна, мечтать о которой — высшая из радостей; страна, где все сущее прекрасно или отвратительно»[291].
Только Констанс не прекрасна и не отвратительна. Она уже не в силах участвовать в беседах, которые ведут по вечерам вокруг хозяина гости, собравшись в изумительной гостиной на Тайт-стрит: блестящие художники, актеры, политические деятели. Констанс опять беременна; она выглядит уставшей, располневшей и совершенно утратившей былую грацию. Скучая, она наблюдает за Оскаром, бросающим на нее время от времени ласковый взгляд, в котором уже сквозит недоумение. Она знает, что, когда муж отсутствует, он проводит время в своем клубе «Альбермэйл», либо на встречах, о которых не принято говорить открыто.
Чувствуя себя покинутой, Констанс находила утешение в религии с оттенком мистицизма. Она понимала, что не может соперничать в красноречии с супругом, и все более отходила в тень, тогда как остроумие, культура и интеллигентность Оскара превратили вечера на Тайт-стрит в настоящий фейерверк. Оскар продолжал оставаться внимательным к ней и, замечая ее усугубившуюся замкнутость, старался с нежной снисходительностью ее подбодрить: «Ты снова выглядишь усталой, Констанс, наверное, тебе надоели все эти люди». А совсем неподалеку, в доме 16 по Оукли-стрит леди Уайльд, которая с недавних пор стала получать правительственную пенсию, продолжала сверкать в собственном салоне, сохраняя вежливую дистанцию с невесткой; у себя дома Оскару Уайльду приходилось выслушивать глупую болтовню ирландских кузин, которых совершенно не к месту приглашала его жена.
В ноябре 1886 года родился второй сын, Вивиан. Оскар очень хотел дочь; он был разочарован и неожиданно принял решение переехать в отдельную спальню. Он перебрался на четвертый этаж, где и принимал теперь близких друзей. Сводный кузен Констанс Адриан Хоуп проводил там волшебные часы и так писал об этом Лауре Трабридж: «Двери и деревянные панели комнаты были выкрашены в ярко-красный цвет и отделаны лепниной с позолоченными листьями на ярко-красном фоне, что создавало потрясающий цветовой эффект. Я задержался до половины одиннадцатого, слушая необычно растолстевшего Оскара, одетого в охотничью куртку из серого бархата, который рассуждал презабавнейшим образом»[292]. Что-что, а рассказывать он умел.
В ноябре того же года Уистлер, выступая перед Выставочным комитетом, прочел следующее: «Что общего у Оскара Уайльда с искусством? разве то, что он присаживается к нашему столу и подбирает с нашей тарелки изюм из пудингов, который потом развозит по провинции. Оскар, милый, безрассудный проказник Оскар столько же смыслит в картинах, сколько в покрое платья, и смело пересказывает чужие взгляды». Через несколько дней Уайльд опубликовал ответ: «Как все это грустно, Атлас[293]! Если речь идет о нашем Джеймсе, то вульгарность зарождается дома и, по идее, там же должна и оставаться». Уистлер, в свою очередь, порадовал публику новым комментарием: «Какое невезение, Оскар, только на этот раз я имел в виду как раз тебя»[294]. Это вам не гримасы Констанс, ее постоянная усталость и материальные проблемы, удвоившиеся с рождением второго сына.
Да, бедняжка Констанс, несмотря на все свои усилия, решительно перестала соответствовать эстетическим требованиям Оскара Уайльда. Он с ужасом наблюдал, как непоправимо изменили его жену две перенесенные беременности. Хрупкая и грациозная девушка превратилась в отяжелевшую, подурневшую женщину. Он брал в жены существо нематериальное, почти гермафродита, теперь же видел перед собой следы разрушений, причиненных временем и природой. Апостол красоты был ошеломлен всем этим, и мысли его вновь возвращались к той аркадийской картине, которую он наблюдал в Оксфорде, глядя на обнаженных подростков, небрежно развалившихся на траве или уносимых течением реки. Он думал о Мэрильере, о юном Андре Раффаловиче, о своем друге Нормане Форбс-Робертсоне. Уайльд поделился своими мыслями с Фрэнком Харрисом: «Материнство убивает желание: беременность — могила страсти… Природа оказывается чудовищем; она набрасывается на красоту и уродует ее; она обезображивает тело, которое было белее слоновой кости и которому мы поклонялись, нанося ему многочисленные шрамы материнства; она оскверняет алтарь нашей души»[295]. Уайльд начал упрекать жену в том же, в чем Дориан Грей станет упрекать Сибиллу Вэйн, когда та сделалась посмешищем в его глазах, исполнив роль Джульетты: «Вы убили мою любовь! Раньше вы волновали мое воображение, — а теперь вы не вызываете во мне никакого интереса… Я любил вас, потому что вы воплощали в жизнь мечты великих поэтов, облекали в живую, реальную форму бесплотные образы искусства… Вы испортили самое прекрасное в моей жизни»[296]. Очевидность того, что Констанс становится неинтересной, тронутой временем и материнством женщиной, сняла с семейной жизни пелену прекрасного, то есть покров мечты, которой Оскар в течение трех лет окутывал свое существование. Оставалась лишь привязанность, а любовь, влечение умерли, словно убитые действительностью, от ударов которой удалось спастись только Оскару Уайльду, сначала благодаря волшебным сказкам, которые он придумывал для своих детей, а позже благодаря ниспосланной Провидением или, может быть, напротив, фатальной встрече с Робертом Россом, который стал для него тем, кем так и не удалось стать Бози Дугласу, — «настоящей любовницей», по выражению Фрэнка Харриса.