Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Забирай свою газету, читай там про своего проходимца Шумейкера. – Вот он обзывает человека, на чьем счету больше побед, чем у любого другого из ныне живущих жокеев (а он при этом по-прежнему выступает – и выступает хорошо), этот газетчик, продающий листки по дайму, – обзывает Шу туфтой. Шу – миллионер, не то чтоб это имело значение, но он добился этого своим талантом и мог бы скупить газеты этого мужика, все до единой, за всю оставшуюся его жизнь и еще полудюжину вечностей в придачу. Хемингуэю вот тоже достаются фырчки от мальчишек-газетчиков и девчонок-писак. Им-де не нравится, как он ушел. По мне же, так с его уходом все вполне в порядке. Он создал себе убийство из милосердия. И кое-что написанное создал. Кое-что из этого чересчур зависело от стиля, но с этим стилем он пробился; стиль этот похоронил тысячи писателей, что пытались воспользоваться хоть малой долей его. Как только стиль развивается, его начинают считать чем-то простым, но стиль же развивается не только посредством метода, он еще развивается чувством, это как неким манером мазать кистью по холсту, и, если живешь не на тропе силы и потока, стиль исчезает. Стиль Хемингуэя и впрямь скорей исчезал под конец, все больше, но это потому, что он поднял забрало и позволил людям с собой так обходиться. Однако дал он нам более чем уйму всего. Есть у меня один знакомый мелкий поэт, как-то вечером зашел ко мне. Человек ученый, умный, позволяет дамам себя содержать, поэтому ясно – что-то ему удается хорошо. Он вполне могучая фигура, размягчается по краям, выглядит вполне литературно и носит с собой такие черные блокноты и читает тебе что-нибудь из них. В общем, этот мальчонка сказал мне как-то вечером:
– Буковски, я могу писать, как ты, а вот ты писать, как я, не можешь. – Я ему не ответил, потому что ему нужна собственная самослава, но на самом деле он лишь думает, будто способен писать, как я. Гениальность может оказаться способностью говорить глубокое просто или даже говорить простое еще проще. О, кстати, если вам нужна какая-то характеристика мелкого писателя, это тот, кто устраивает вечеринку – или ему устраивают, когда выходит его книжка.
Хемингуэй изучал бои быков за их форму, смысл, мужество, неудачи и путь. Я хожу на бокс и посещаю бега по той же причине. Есть там ощущение в запястьях, плечах и висках. Есть манера наблюдать и записывать, которая отливается потом в строке и форме, в акте, факте и цветке, и собачка гуляет, и грязные трусики под кроватью, и стук пишущей машинки, когда ты там сидишь, это значительный звук, важнее всего на свете, когда записываешь все по-своему, правильно, и никакая красивая женщина тут не в счет по сравнению с ним, и что б ни нарисовал или не вылепил, все оно не считается; это предельное искусство – вот это вот записывание слова, и в нем все причины доблести, это изящнейшая игра, что когда-либо устраивали, и выигрывают в ней немногие.
Кто-то меня спросил:
– Буковски, если б ты преподавал писательство, что б ты просил их делать? – Я ответил:
– Я бы отправил их всех на бега и заставил каждого поставить по 5 долларов в каждом заезде. – Этот осел решил, что я шучу. Человечеству очень хорошо удаются коварство, надувательство и сдвиги поз. Тем, кто хочет стать писателем, нужно одно: оказаться в таком месте, из которого им никакими маневрами не вывернуться, никакой слабой или нечестной игрой. Именно поэтому так отвратительны компании людей на вечеринках: вся их зависть, вся мелочность и все предательство выступают наружу. Если хотите понять, кто ваши друзья, можно сделать две вещи: пригласить их на вечеринку или сесть в тюрьму. И вскоре выяснится, что друзей у вас нет.
Если вам кажется, что я тут заболтался, придержите себя за сиськи или за яйца, или кого-нибудь за них подержите. Тут всё на месте.
И поскольку я вынужден допустить (ничего подобного я тут не видел), что меня в этом номере чествуют и критикуют, должен кое-что сказать и о маленьких журналах, хоть и говорил, возможно, о них где-то еще? – по крайней мере, над рядом пивных бутылок. Маленькие журналы – бесполезные увековечиватели бесполезных талантов. В 20-х–30-х такого изобилия малышей не наблюдалось. Маленький журнал был событием, не бедствием. Имена из маленьких журналов можно было вывести и проследить наверх, в историю литературы; то есть они в малышах начинали, а потом поднимались, становились. Книгами, романами, чем-то. Теперь же большинство публики из маленьких журналов начинают с малого и остаются малым. Всегда есть исключения. К примеру, помню, как я впервые читал Трумена Кэпоути в таком малыше под названием «Декада» и подумал: вот человек с какой-то живостью, стилем и сравнительно оригинальной энергией. Но по сути, нравится это или нет, крупные глянцевые журналы печатают работы гораздо более высокого уровня, чем малыши, и особенно – в прозе. Каждый болван в Америке выдает на-гора бессчетные и напрасные стишки. И большое их число публикуется в маленьких журналах. Тра-ля-ля, еще одно издание. Дайте нам грант, посмотрите, что мы делаем! Я получаю без счета маленьких журналов по почте, самотеком, непрошенно. Листаю их. Засушливое обширное ничто. Я считаю, что чудо наших времен – в том, что столько людей может записывать столько слов, которые абсолютно ничего не значат. Сами как-нибудь попробуйте. Это же почти невозможно – писать слова, которые абсолютно ничего не значат, но им как-то удается, и делают они это постоянно и неуклонно. Я выпустил 3 номера маленького журнала «Смейтесь литературно и всем стоять по местам у совокупляющихся пушек». Получаемый материал был настолько совершенно беспомощен, что мы с другим редактором вынуждены были сами писать бо́льшую часть стихов. Он сочинял первую половину одного стихотворения, я его потом заканчивал. Потом я писал начало другого, а он дописывал. Потом мы садились и выбирали имена:
– Так, давай поглядим, как этого хуесоса назовем?
А с открытием мимеографа все стали редакторами, и с большой помпой притом, с очень маленькими затратами и совершенно без всяких результатов. «Оле» был одним из первых исключений, и я могу оделить вас еще одним-двумя, если вы меня загоните в угол фактами. Что же касается лучше напечатанных (не мимеографированных) журнальцев, следует отметить «Полынное обозрение» (уже с полсотни номеров) – выдающуюся работу нашего времени в этой области. Тихо и без воя, воплей или нытья, не бросая и без пауз, не сочиняя хвастливых писем (как это делает большинство) о том, как его арестовали за пьяное вождение велосипеда в Пэсифик-Пэлисейдз или как он трахал в очко одного из редакторов Национального фонда искусств в гостиничном номере Портленда, Мэлоун просто делал свое дело и собирал точные и живые таланты, номер за номером, номер за номером. За Мэлоуна говорят его номера, а сам он остается невидим. Он не станет ломиться вам в дверь как-нибудь ночью с огромной банкой дешевого портвейна и с заявлениями:
– Эй, я Марвин Мэлоун, я напечатал у себя в последнем номере ваше стихотворение «Кошачье дерьмо в птичьем гнезде». По-моему, я жопы драть могу. У вас найдется что-нибудь поебать?
Громадный перемалывающий клуб одиноких сердец для бесталанных – вот во что выродились малыши, и редакторы их – порода еще хуже, чем писатели. Если вас как писателя всерьез интересует творить искусство, а не глупости, то в любой момент найдется горстка малышей, куда можно слать свою работу, где редактура профессиональна, а не лична. Я не читал тот журнал, куда отправляю этот очерк, но предложил бы вместе с «Полынным» такие вот пристойные арены: «Нью-йоркский ежеквартальник», «Событие», «Второй эон», «Джо Димаджио», «Второе пришествие», «Маленький журнал» и «Катафалк».