Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соотнесение Сергея Панкеева и Александра Блока в этой связи поучительно как параллелями между ними, так и их различиями. Панкеев дает нам образ русского Эдипа, смиряющегося перед ситуацией, в которую ставит его западный Сфинкс, и всю свою долгую жизнь не очень успешно разгадывающего его рационалистическую загадку. Блок показывает судьбу русского Сфинкса, таинственного и двойственного, блестящего и нелепого, угрожающего и страшного, но более всего самому себе. Звавший к революции «всем телом, всем сердцем, всем сознанием», написавший ее Евангелие и занявший пост в Наркомпросе, Блок скоро умер в психотическом кризисе, сравнимом только с ужасным концом Ницше.
Как из психоанализа, так и из истории культуры мы знаем, что совпадения не бывают случайными. Эти темы действительно были близки и важны для русских интеллигентных людей того времени, а Фрейд хорошо знал этот круг своих пациентов и выбрал в нем достаточно репрезентативную фигуру. Попадание оказалось точным. Психоанализ одного детского невроза обнаружил те же ключевые проблемы и характерные черты, что и итоги развития богатейшего пласта культуры. В бессознательном маленького Панкеева обнаружились те же мотивы, что и на верхних, профессионально сублимированных уровнях его родной культуры. Русские философы не отказывались от подобных соотнесений. По словам Федора Степуна, «наши личные чувства неожиданно приводили нас к постановке последних нравственных и даже богословских вопросов»45. Но возможно, что соображения о специфических чертах «даже тех русских, которые не являются невротиками», – не более чем иллюзии восприятия и самовосприятия, порожденные исторической ситуацией, а также этнокультурными стереотипами, под действие которых подпадают даже самые тонкие наблюдатели. Впрочем, идеи Фрейда о русских, верные или ошибочные, не имели, насколько известно, политических последствий. А вот «Скифы» сыграли свою роль в популярности евразийства, кинувшего в тридцатых годах русскую эмиграцию в «тяжелые, нежные лапы» НКВД.
Может быть, стоит обратить к России сказанные по другому поводу слова Тютчева, от которых наверняка отталкивался Блок:
Природа – сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Конечно, и в этой трактовке есть все те же русские неясность, диалектика, амбивалентность. Чем, каким искусом и обманом привлекает и губит русский сфинкс, у которого нет загадки? Например, чем в таком случае русские интересовали Фрейда? И все же конец нашего столетия, столь отличный от его начала, подсказывает именно такую трактовку «русской идеи». Если мы с ней соглашаемся, тогда остается еще одно, более прагматическое, объяснение «тяготения» Фрейда к русскому «элементу». Сложные и неправдоподобные конструкции легче воспринимаются – в частности, и самим их автором – на экзотической почве, тем более на такой, которая подготовлена стереотипами. «Русский материал» для Фрейда представлял определенную ценность и давал некоторые преимущества. История Панкеева писалась в большой степени как решающий аргумент против той критики, которой подвергли теорию «первичной сцены» аналитики, отказывавшиеся верить в допущения Фрейда. Локализация действия в экзотической стране, о которой мало что известно и потому все кажется возможным, не раз помогала радикально мыслящим интеллектуалам придавать повествованию некую степень правдоподобия. Так, – беря нарочито далекие примеры, – русские романтики отправляли своих героев к цыганам или на Кавказ; Монтескье изображал свои идеи осуществленными в Персии; Ницше примерно туда же поместил своего сверхчеловека; Богданову пришлось отправить свой социальный идеал дальше, на Марс; а Леви-Стросс находил свои идеи среди диких индейцев. Фрейда интересовали не социальные утопии, а психологические теории и конкретные человеческие судьбы, которые могли бы их подтвердить; но функции экзотического материала оставались теми же. Экзотика требовалась тогда, когда развитие идеи грозило выйти за пределы правдоподобия.
Воспоминания о психоанализе
Впоследствии Человек-волк станет знаменитостью. Все больше психоаналитиков Старого и особенно Нового Света будет искать встреч с ним, доступным для общения пациентом самого Фрейда. Две части его воспоминаний выйдут под одной обложкой с фрейдовской «Историей одного детского невроза» и посвященными Сергею статьями двух других психоаналитиков. Под самый конец жизни, в середине 70-х годов, его разыщет венская журналистка, которая после его смерти выпустит книгу, состоящую из интервью с Человеком-волком. Панкеев рассказывает в них то о Фрейде, то о последней своей любовнице. Мы слышим голос человека со странной и изломанной жизнью, но в его культурном мире нет ничего особенного: прожив бóльшую часть своей длинной жизни в эмиграции, он рассказывает молодой и любопытной жительнице Вены о Керенском и Ленине, об Обломове и Ставрогине, о Пастернаке и Солженицыне. Некоторые из его рассуждений интересны сами по себе: например, он отмечает сходство между уходом из дома и смертью Толстого и сходными обстоятельствами бегства и смерти Верховенского из «Бесов»… Но нас, конечно, интересует другое – как оценивал Панкеев в конце своей жизни то влияние, которое имел на него психоанализ.
В общем, он был скептичен. «Что нехорошо в психоанализе, это то, что человек начинает жить в соответствии с указаниями другого человека. Я бы сказал, что психоанализ ослабляет эго. Он может, вероятно, освободить ид, но эго страдает, потому что подчиняется авторитету»46. В другом месте он формулирует свое недовольство иначе. Психоаналитики «всегда одинаковы. Они делают только то, что открыл Фрейд. Те же принципы и методы, и ничего сверх этого. Я читал о Ленине, что его успех был основан на том, что он всегда шел в ногу со временем. Например, он говорил: «Вся власть Советам». А через два месяца он говорил: «Это больше не важно, времена изменились. Мы ничего не достигнем, если будем придерживаться старых принципов». А психоаналитики всегда делают одно и то же без всякого прогресса. Сегодня я более критичен к психоанализу»47. Все это было бы только забавно, если бы звучало не из уст человека, проведшего столько времени с самим Фрейдом, – человека, которого Фрейд называл в шутку «кусок психоанализа» и в излечении которого он, кажется, не сомневался. Сам Панкеев выделял два фактора,