Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одних читателей привлекают аутентичность и яркий бытовой колорит текстов Козлова, умение точно схватывать детали повседневности; других впечатляет достоверность и беспощадность изображения российских реалий; третьим нравятся естественность поведения и живость языка козловских персонажей. Кто-то любит прозу этого автора, ностальгируя по советскому прошлому и предаваясь юношеским воспоминаниям, кто-то читает ее в целях знакомства с неизвестными либо пока неизведанными сторонами жизни нашей страны, а кто-то – ради погружения в атмосферу субкультурных групп и неформальных объединений, часто изображаемых в произведениях писателя.
Козлов – литературный коллекционер бытовых вещей и протоколист реалий эпохи СССР. Советские вещи – отдельные и самостоятельные герои, полноправные действующие лица его романов и рассказов. Как никакой другой, этот автор доложит вам внутреннюю и внешнюю политическую обстановку, допустим, мая-85, выдаст программу телепередач на июнь-90, напомнит порядок российских цен декабря-93 и компетентно поведает о вкусовых свойствах жевательной резинки «с Незнайкой» и ее оценках советскими школьниками в сравнении, скажем, со жвачкой «Кофейная» той же фабрики «РотФронт».
Уличные автоматы с газированной водой и прицепные бочки с квасом, изразцовые лозунги «Слава труду!» и плакаты со схемами разделки мясных туш, джинсы-«варенки» и штаны-«слаксы», кубик Рубика и настольная игра «За рулем», кефир в стеклянных бутылках с фольгированной крышечкой и березовый сок в трехлитровых банках – все эти уже ушедшие, полузабытые, но памятные и дорогие нескольким поколениям россиян предметы в изобилии представлены на страницах козловских произведений. Причем всякая вещь, как в государственном запаснике, строго на своем месте и в соответствующем окружении. Владимир Козлов – педантичный хранитель и умелый реставратор.
Правда, первые издатели и особо рьяные литературные критики поспешили налепить на его прозу ярлыки «маргинальная», «чернушная», «антикультурная», а самого автора уподобить «отечественному Уэльбеку» и даже «русскому Сэлинджеру». Это привело к полнейшему игнорированию писателя серьезными литературоведами и рафинированными книголюбами. Первые проходили мимо, высокомерно вскинув академическую бровь, вторые брезгливо морщились и страдальчески закатывали глаза.
Между тем, в сегодняшней российской литературе вряд ли найдутся авторы, идеологически и эстетически близкие Владимиру Козлову. Его тексты – «на дальнем пограничье». Дальнем – потому что находятся на периферии жанров и стилей, являя собой почти идеальный образец «нулевого письма» – нейтрального, выхолощенного, лишенного традиционно присущих литературе словесных украшений. А на пограничье – потому что это не собственно художественная, но и не документальная проза.
В зазоре между беллетристикой и документалистикой, на стыке литературы с жизнью возникает то, что сам писатель назвал «трансгрессивной минималистской прозой». И, пожалуй, это довольно точно, если определять трансгрессию вслед за Мишелем Фуко как «жест, обращенный на предел». На предел зримости и конкретности, смысла и понимания, нормального и допустимого.
Козлов легко и смело выходит из границ вымысла в стихию естества, преодолевает догмы, взламывает условности. Его герои разговаривают кто на повседневно бытовом, а кто и на снижено уличном языке, не стыдясь просторечия, сленга, ненормативной лексики. При этом автора можно упрекнуть во многих «смертных грехах» против высокой литературы, но его повествовательная манера обладает, как минимум, двумя неоспоримыми достоинствами: неизменной верностью жизненной правде и отсутствием малейшей фальши.
Шумная суета российской столицы и размеренная повседневность провинции, промышленные зоны и спальные районы, гопники и «неформалы», торговля на вещевом рынке и офисная рутина – все подвергается беспристрастному, жесткому, но всегда точному и детальному описанию. А когда Козлова спрашивают, почему он видит так мало хорошего в окружающей действительности, писатель отвечает: «Я пишу о том, что возникает, когда хорошее – добро и красота – уходят от нас». В этом заявлении нет ни пафоса, ни позерства, оно абсолютно искренне и потому убедительно.
Причем сама действительность никак не объясняется, все происходящее почти не комментируется. Жизнь фиксирует, изображает, оценивает сама себя: в меняющихся ракурсах и повторяющихся событиях, в отдельных штрихах и мелких частностях. Роли автора в собственном тексте – сценарист, режиссер и оператор, которые всегда за кадром. В таком тексте, по верному замечанию самого писателя, автобиографична прежде всего сама реальность: время и место, обстоятельства и ситуации, люди и вещи.
Скотское существование люмпенов («Гопники»), унылые будни провинциальных школьников («Школа»), андеграундная музыкальная тусовка («Попс»), борьба за выживание в постсоветской («Плацкарт») и в современной («Домой») России – в каждом своем произведении Козлов не рассказывает, а показывает читателю разные социальные среды и разные стороны человеческой жизни. Смотрите сами, оценивайте сами и сами же делайте выводы…
Позиция писателя – полная объективация, дистанцирование и отстранение от происходящего. Авторское «Я» сведено к минимуму. Как сформулировал один из читателей-блогеров, «автор просто вырезает из этой жизни кусок без начала и конца и, не препарируя, кладет перед нами». Козловские тексты лишены рефлексий Владимира Сорокина, иронии Виктора Пелевина, мистицизма Юрия Мамлеева. В них полностью отсутствуют ядовитость Чака Паланика и Мишеля Уэльбека, экстремальность Уильяма Берроуза и Ирвина Уэлша, эгоцентризм Хантера Томпсона и Чарлза Буковски.
Козлов не строит никаких идейных концепций, не предлагает каких-то способов жизненного обустройства или социального преобразования – он просто поворачивает объектив, меняет линзы, наводит резкость на выбранный предмет. Схватывает детали, подмечает характерные движения, ловит обрывки фраз. Это называется гиперреализм – фотографирование жизни в тексте, ее предельная словесная фиксация.
Однако нет у Козлова и буквального копирования реальности. Во всем – строгий отбор и тщательная фильтрация. Выбраковка лишнего, побочного, «замутняющего кадр». Максимум выражения при минимуме формы. В результате получается фактически голое повествование: не увешанное гирляндами метафор, не стреляющее хлопушками оригинальных идей, лишенное хитросочиненных сюжетных ходов. И, кажется, меньше всего этот автор стремится к тому, чтобы сознательно шокировать или эпатировать читателя. Да и реальность он «снимает» по старинке – не на цифру, а на пленку.
Но именно такой внешне безыскусный, технически несложный подход неожиданно вскрывает глубинные структуры, обнажает самые основы человеческого существования. То, что скрыто в толще повседневности и постоянно ускользает от передачи традиционными литературными приемами и художественными средствами. Почему? Да потому что всякий вымысел, любая метафоричность удваивают и искажают реальность, придают ей несуществующие свойства, тогда как «нулевое письмо» делает реальность абсолютно обнаженной и прозрачной. Возвращает ей первозданный естественный облик.
Отсюда известная иллюзорность восприятия сюжетов и героев Козлова – как утрированно «низких», избыточно «грязных» или нарочито «отвратительных». Такими эпитетами частенько награждают, а подчас и безжалостно секут этого писателя. Однако любая частная жизненная ситуация и всякое изображение окраин и границ в эстетике гиперреализма будут казаться английским «трэшем», французским «нуаром» или русской «чернухой».