Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи, да делай с этой веревкой что хочешь, — сказал Кен. — Для чего же она нужна?
— Значит, если ты забросишь лассо на верхушку Монумента и залезешь по веревке, то сможешь сказать, что покорил Монумент?
— Какая чушь! Так можно что угодно сказать.
— Например?
— Да что угодно, — ответил Кен, напряженно думая.
— Ну что?
— Ты согласишься, что можно становиться на плечи друг другу? Это будет по-честному, так?
— Да, конечно. Только ведь веревка…
— Значит, если у тебя есть друг ростом в четыреста семьдесят пять футов, и ты заберешься по его подтяжкам и встанешь ему на плечи…
— Да ну тебя! Давай сюда веревку.
Мы долезли до вершины. Возможно, за такие вещи выгоняют с позором из Клуба альпинистов. Не знаю.
7
Свой последний год в Кембридже я принес в жертву «треножнику» — выпускному экзамену по математике[30]. Жертва моя была напрасна. Я надеялся, что стану хотя бы вторым, но — не судьба.
Всегда приятно невзначай упомянуть, что у тебя есть ученая степень. Пометка «Бакалавр (специальность: матем.)» прекрасно смотрится после твоей фамилии. Можно рассказывать незамужней тетушке, какой молодец у нее племянник. Но невозможно объяснить отцу, почему у тебя диплом третьей степени. Отец от разочарования целую неделю со мной не разговаривал. На днях я обмолвился об этом одному молодому другу, как раз дожидавшемуся с трепетом результатов «треножника». Он ответил с завистью: «Боже, если бы я мог рассчитывать, что отец неделю не будет со мной разговаривать!..» Но у нас дома отцовского горестного молчания боялись больше, чем его гнева.
Когда он вновь нашел в себе силы говорить со мной, мы обсудили мое будущее. Есть ли у меня шанс поступить на правительственную службу? Да вроде ничего не мешает. Что ж, тогда мне следует об этом подумать всерьез.
Итак, я поехал в Лондон и явился к Рену — не помню уже, с одним «н» или с двумя. Он натаскивал молодых людей к экзаменам для поступления на государственную службу, да и сейчас, наверное, этим занимается. Я рассказал ему, что я знаю — получалось, что не так уж много. Он мне посоветовал дополнить мои слегка дискредитированные познания в математике сведениями по истории. Я купил простенькую книжку по конституционной истории и каждое утро брал ее с собой на пляж. Лежа в шезлонге, я изучал историю Конституции, а рядом оркестр исполнял романтический вальс «Голубой Дунай», и морские волны с тихим плеском набегали на песок. Было так мирно, так покойно…
Я был счастлив в Кембридже, и там я редактировал «Гранту». Лишь одна темная тучка омрачала мой небосвод — выпускные экзамены. Если бы не они, я мог быть счастлив и дальше. Я перевернул страницу учебника истории и закрыл глаза. Никак не получалось представить себя государственным служащим.
1
Прекрасным августовским вечером мы с отцом сидели на скамье возле крокетной площадки, против того крыла дома, что не относилось к елизаветинской эпохе. Отец вел сложные подсчеты, сверяясь с записной книжкой: что-то прибавлял, что-то вычитал и в конце концов оглашал результат. Я, глядя в землю, вертел в руках крокетный молоток и отвечал довольно упрямым голосом: «Да… Да… Понимаю». Мы решали мое будущее.
Отец к этому времени окончательно убедился, что я недостаточно хорош для правительственной службы. А вот достаточно ли я хорош, чтобы стать директором школы, продолжателем отцовского дела? Сомнительно, однако он решился дать мне шанс. Год в Германии для изучения новейших достижений в области педагогики, еще год-другой практики в закрытой школе, а потом Стрит-Корт: сперва простым учителем, затем младшим партнером, и в конце концов мне доверят руководство школой. У отца в книжечке все было расписано: сколько жалованья я буду получать на первых порах, какой будет моя партнерская доля, какую пенсию я буду выплачивать отцу, когда он отойдет от дел, какую компенсацию назначу братьям за их долю наследства и сколько составит само наследство через пятнадцать лет, когда я освобожусь от всех обязательств и стану сам себе хозяином. Синие чернила, красные чернила, галочки простым карандашом: сколько гордости и надежды отец вложил в эту свою смету, сколько трудился над ней по утрам в своем кабинете, пока я бездельничал на пляже, болтая с самой хорошенькой из хорошеньких барышень, приезжающих отдыхать в Вестгейт.
— Ну, что скажешь, милый?
— Да, хорошо. Спасибо тебе, — ответил я через силу.
Самая хорошенькая из хорошеньких барышень живет в Лондоне, а я вдруг должен ехать в Германию. Какая несправедливость!
— Ты подумай как следует. Я тебя не тороплю.
Перед глазами у меня было длинное северное крыло дома. Отец пристроил большую классную комнату, как только школа наконец преодолела невероятно трудную ступеньку, набрав больше двадцати учеников. А потом их стало тридцать, сорок, пятьдесят… Сейчас наша школа ничем не уступала самым модным школам острова Танет. Исполнилась мечта скромного школьного учителя из Килбурна, бакалавра, с его старомодными костюмами и старомодной бородкой. Он откинулся на спинку скамьи с записной книжкой в руке, вместо мирных газонов видя перед собой длинный ряд унылых школ, сквозь который так долго пробивался к этой, горячо любимой, и мысленно вновь, как и каждый вечер, преклонял колени в благодарственной молитве.
— Отец?
— Да, милый?
— Я думаю… Я думаю… Я бы попробовал стать писателем.
— Это тебе решать.
— Да. Кажется, я решил.
Отец закрыл записную книжку и убрал ее в карман. Сколько сердечной боли он спрятал вместе с ней и никогда ни словом не обмолвился об этом?
— Как ты намерен взяться за дело?
— Ну, наверное, я поеду в Лондон и… буду писать.
— О чем?
— Да обо всем.
— Подумай, мой милый, сколько людей полагают, будто они могут стать писателями, и как мало тех, кто в самом деле…
— Ну конечно, я знаю, что мало.
— Не всем же быть Диккенсами.
— Не только Диккенс зарабатывал литературным трудом.
— Даже мистеру Уэллсу долгое время не хватало на жизнь литературных заработков и приходилось заниматься другой работой.
Когда мне было восемь, отец представил его мне как «мистера Уэллса» и с тех пор не называл иначе.
— Когда Уэллс начинал, у него совсем не было денег. А у меня около трехсот фунтов. Они же у меня есть, правда? Ты говорил… То есть это, конечно, твои деньги, и ты очень щедро… Но ты ведь говорил… Барри и Кену ты дал по тысяче.