Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он наугад взял книгу с полки и, как всегда, когда не знал, что делать, закрыл глаза да ткнул пальцем в небо, где… Жухлая незабудка мозга кривит мой рот. Как тридцать третья буква, я пячусь всю жизнь вперед. Знаешь, все, кто далече, по ком голосит тоска – жертвы законов речи, запятых, языка[3]… – и тем Небом очень кстати оказался Поэт только что истаявшей эпохи. Мэй би, единственный.
Поначалу – старо как миртрудмай, но ш-што делать? – он с каким-то мазохистичным удовольствием представлял себе эту картину: вот она, такая красивая и, разумеется, такая несчастная, приходит к нему: «Я была не права… Прости…» – в общем, прокручивал десятки вариантов развития банального сюжета. А он, Savva, был то великодушен и принимал «блудницу», то высокомерно отворачивался. Но потом и это прошло, как обещал не самый глупый царь, и Savva уже ничего не представлял и ни о чем не жалел.
Как-то, впрочем, плоть его заговорила – да не то чтоб даже заговорила, а совершенно бесцеремонно затребовала женщину. Тогда-то он и позвонил N, окольцованной верстальщице с предыдущей работки, которая всегда смотрела на него как смотрит черная гладкошерстная такса на кусок сочного мяса, до которого не дотянуться.
Когда же N, легко согласившаяся встретиться и «поговорить на тему внезапно обрушившейся на его голову халтуры», которую он сейчас не потянет – «Замотался. Возьмешься за макет?» – провела белой своей ручкой по его смуглой жилистой руке, по спине Savvы побежали мурашки. «Как с Крысёнышем», – подумал он, и слегка обалдел от сей «кощунственной» мысли, ведь Крысёныш всегда была единственной… Но телесный голод оказался сильнее, и Savva сдался этой владеющий во всех отношениях языком женщине, муж которой мирно смотрел в это время футбол в уютной квартирке на улице Олонецкой: N начала в лифте и кончила на тахте Savvы много часов спустя, когда, ближе к полуночи, стала судорожно собираться домой.
Чувствовал ли Savva что-то? Пожалуй, да. Облегчение (ведь кроме чисто механического физического акта существовал и факт измены Крысёнышу), а еще – благодарность к этой самке, так похожей на холеную гладкошерстную таксу… Одновременно примешивалось чувство брезгливости – он так давно не дотрагивался ни до кого, кроме Крысёныша, а тут… и этот вот запах N – имбирный какой-то – бесспорно, приятный, но не его, он-то никогда не полюбит женщину, которая пахнет так, несмотря на всю ее искушенность в плотских утехах… В общем, пока N пудрила носок, Savva лежал да смотрел в потолок. Он не накрылся хоть сколько-нибудь простыней: то, что громко называют «мужским достоинством», безвольно висело. «И сколько же из-за тебя, Брут, проблем! Вот хорошо евнухам было…» – думал Savva, с усмешкой глядя на то, что еще совсем недавно таранило податливую плоть «таксы».
Потом он вызвал такси и, прошелестев ничем не пахнущими купюрками, захлопнул дверцу «Нового желтого», которое понеслось быстро-быстро на улицу Олонецкую, к тому самому дому, где муж N закричал: «Наши победили!», как только милая женушка открыла дверь. N плотоядно облизнулась, ощутив там эхо смешных движений, и подумала, что «халтура» Savvы – именно то, что ей нужно.
Так Savva решил эту проблему: раз в две-три недели они с N шли в какое-нибудь уютное местечко типа «Арт-чайхоны», где вкусный плов, кальян и «живой» рояль хоть как-то компенсировали отсутствие любви, а потом брали тачку и ехали к нему на Авиамоторную да становились «едина плоть». Особенно радовало Savvy то, что N никогда не оставалась у него ночевать: она вообще была мудра, эта остроносая самка, так похожая на холеную гладкошерстную таксу…
Их встречи продолжались довольно долго, но запах имбиря так и не позволил Savve полюбить ее, а вот N… N подумывала, не заняться ли SavvcM всерьез и, чем черт не шутит… То, что квартиры у него нет – ерунда, у нее на Олонецкой двухкомнатная шикарная, спасибо дорогим родителям – «Позвоните родителям!» – есть что менять, в конце концов… Как-то N delicatissimo намекнула об этом Savve, но тот отвел глаза. Нет, он не может, не может, не может связывать себя с кем бы то ни было; он хочет свободы и покоя – с тем и расстались: тело – всего лишь одна десятая часть того, что в принципе называется человеком.
С головой ушел в Вирт: «…на окраине нашей галактики произошла вспышка огромной мощности…» – читал он с девятнадцатидюймового жидкокристаллического экрана и думал, что если бы это случилось чуть ближе к Земле, настал бы пресловутый конец света.
Savva отчего-то вздохнул. Нет, он пока не хотел умирать – да и смерти-то ведь никакой нет, так – вспышка-тьма, вспышка-тьма… Ничего – плавали, знаем! – не исчезает бесследно. «На шарике на своем не знаем, куда летим, в какую сторону… Да и летим ли? Может, стоим на месте… или так… болтаемся, не до конца повешенные…» – все думал и думал Savva, а потом – все в той же Сети – наткнулся на гениальное чеховское: «Жить вечно было бы также трудно, как всю жизнь не спать» – Антон Палыч сказал это в тридцать шесть, почувствовав себя восьмидесятилетним… А вот он, Savva, что ОН чувствует? Сколько ему? Тридцать пять? Девяносто девять? Пятнадцать? Он смутно склонялся ко второму, а как «склонился», так и прошел от нечего де-дать – номер-то сдан – тест Люшера: «Поглощен вещами, которые способны сильно волновать, захватывать или волновать воображение…» – и т. д. Быть может, именно тест и подтолкнул Savvy к невольной мысли, что вся эта истерия прогресса и извращенной корпоративности не должна иметь к нему никакого отношения, а если и «да», то лишь для того, чтобы «презренный металл» не исчезал за пределы его, SawmKM, досягаемости. Увы, способ существования белкового тела не предполагал в этом пространственно-временном континууме альтернатив такой лишенной запаха среднеродности, как «бабло». Да и как не додуматься до «крамольного», если технологии соковыжимания на барщине, которой он, Savva, отдавал и отдает лучшие свои годы, которые можно – ах! – было бы потратить на развитие, делают из него самого заурядного робота, такого же как все бездумно бредущего к метро примата, способного воспринимать и отфильтровывать символьную информацию, которая ему не нужна вовсе? После офисного дня Savva чувствовал, как тупость расплавляет несчастный его мозг, зашоренный механистичностью планктонных файлов, и покупал, и покупал, и покупал холодный бир… «Я не печатаю книги, я печатаю деньги!» – говорил один из его экс-начальничков, благополучно содравший девиз у кого-то еще.
И еще, и еще… Да здравствует (!), однако, холодный бир.
Но кто он такой, Savva, протирающий на разноцветных вертящихся стульях любимые джинсы? Кто? Кто? Человеческий ресурс? Электорат? Раньше, по молодости, он даже начал сомневаться в том, будто что-то значит… Да и где его личность, зажатая в тисках «от сих до сих» – не личность точнее, а сущность?
В девяностые он часто задавался вопросом, как же его, Savvy, угораздило так вляпаться (читай – родиться) и, чтобы хоть как-то оправдать свое малоосмысленное – а может, и вовсе лишенное всякого смысла существование, – нашел школу нунчаку.
Пожалуй, они стали не самым никчемным периодом его существования: две восьмигранные палочки – сначала резиновые, а потом и деревянные – с гибкой связкой. После первой тренировки руки у Savvы полностью онемели, а локти были в синяках, но все это казалось совершенно неважным, ведь Мастер говорил, что нунчаку, кроме всего прочего, поможет ему, Savve, развить воображение и проникнуть в суть явлений мира… Воображение Savva за два года, может, и развил, но вот с сутью оказалось сложнее: выход из жизни, упакованной в квадрат, оказывался в Эгосфере смертельным номером. Да, его рука плотно охватывала конец палочки – и крепко сжатый кулак внушал уважение. Да, он протирал нунчаку оливковым маслом – и те не скользили от пота. Да, он обучился тому, что так долго показывал Мастер – перемене рук без лишних перехватов: «Всегда вращай у наружной стороны руки или на сгибах пальцев. Руку вытягивай – только тогда достигнешь максимальной дальности удара, – говорил тот. – Есть, конечно, приемы, когда палочку вращают через внутренний край ладони. Рука тогда не выпрямляется. Это в основном трюки.