Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем я мог помочь им? Иногда, отрывая от себя, приносил кусок хлеба. Ольга Николаевна догорала. Приходя с тяжелой работы, дочь садилась на нары около больной и стерегла каждое ее движение, каждое желание. Часто, выйдя из барака, она забивалась куда-нибудь в уголок и плакала.
– Что же делать? Что же делать? – в отчаянии повторяла она. – Мама умрет, если не улучшить ей питания.
Состояние Ольги Николаевны становилось все хуже. Появились первые вестники цинги – красная сыпь на ногах.
Как-то мы сидели с Верой на бревнышках. Подошел Чума.
– Ну как, княжна, делишки? – спросил он, хлопнув ее по плечу.
Вера вздрогнула и стряхнула руку.
– Как вам не стыдно? Оставьте…
Чума расхохотался.
– Привыкай, княжна, привыкай. Лагерь – не у тещи в гостях. А ты чего с бабой сидишь? – вдруг обратился он ко мне. – Ты знаешь, что за это – изолятор? Иди отседова. Если еще встречу – опять ведь в карцер посажу.
– Я и так четыре года сижу.
– Мало. Вас, чертей-политиков, совсем не надо выпускать. Иди, иди… Пшёл!
Я ушел, Вера хотела пойти за мной, но Чума схватил ее за руку.
– Стой, княжна! Я хочу с тобой поговорить. Как дела у твоей матери? Хочешь, я ей помогу. Масла дам, хлеба. А то ведь загнется. Фельдшер был сегодня?
Вера стала ему рассказывать о матери. Я отошел и разговора не слышал. Вдруг, вся вспыхнув, она вырвалась и побежала. Он стоял, расставив ноги, жевал папиросу и тихо смеялся. Я обошел палатку и встретил ее у двери.
– Что случилось?
– Ах, какой он ужасный…
– Что он сказал, Вера?
– Гадость, конечно. Что он может хорошего сказать? Вспомнить страшно.
Чума не отставал. Приходил в барак и подолгу болтал в Верой и Ольгой Николаевной. Его посещения были им неприятны, но что они могли сделать? Гнать его – значит ухудшить к себе отношение лагерного начальства. А оно может все сделать, все, что захочет.
В семейной жизни Чумы намечался разлад. Все чаще и чаще я слышал из-за стены истерический голос Таньки:
– Сука! Я ей глаза повыкалываю… И тебе рожу ошпарю.
– Замолчи! – гудел Чума. – Замолчи, я тебе говорю.
– Не замолчу, не замолчу!
– А-а… стервоза…
Раздавался удар. Потом гремел опрокинутый стол, звенели миски.
– На… на… на! – приговаривал он с каждым ударом.
Придерживая рукой кровавый рот, Танька выбегала из барака и кричала на всю тайгу:
– Все равно, все равно я тебе жить с ней не дам! Удавлю и тебя и ее!
Вокруг Таньки собирались арестанты и хохотали.
– Ату его! Возьми!..
– Курочка, ты не поддавайся! Держись крепче за свое бабье дело.
– Лопатой его по горбу, Танька…
Выбегал взбешенный Чума, арестанты мгновенно бросались врассыпную, а он хватал Таньку за волосы и тащил ее по земле назад в барак.
Ольга Николаевна уже не поднималась с нар. Вера ходила растерянная, задумчивая. Со мной она стала избегать встреч. Лично у меня случилась маленькая радость: я свалился с тачкой с пятиметровой насыпи и вывихнул левую руку. Это дало мне возможность отдохнуть от работы, и я целыми днями лежал на нарах, думал, смотрел на дырявый брезент палатки. По утрам и днем в бараке, кроме меня и умирающего старика, никого не было. Тишина успокаивала, я блаженствовал.
Была Троица. С утра лил дождь, монотонно барабаня по крыше. Я лежал и наслаждался этой музыкой, навевавшей воспоминания.
К Чуме постучали.
– Заходи! – крикнул он.
Скрипнула дверь, и кто-то вошел.
– А-а… наконец, – обрадованно протянул он. – Ну, садись… Да не туда, а сюда, на койку. Пришла, значит?
– Пришла.
Что это? Вера, ее голос! Я вскочил.
– Не целуйте, только не целуйте, ради бога, – умоляла она.
Как сумасшедший, я выбежал из палатки и сел на камень. Дождь лил все сильнее и сильнее. Промокший, я, сам не зная зачем, пошел к Ольге Николаевне. В бараке у нее было тихо. Звенели мухи, колотясь о желтые грязные стекла. Она лежала, вытянувшись, закрыв глаза. Я подошел и сел у нее в ногах.
– А, это вы? – приоткрыв глаза, приветливо проговорила она. – Как ваша рука?
– Спасибо. Лучше.
Я ничего не соображал. Одна страшная мысль сверлила голову больно и назойливо.
– А мне плохо, совсем плохо, – сообщила она. И вдруг каким-то странным голосом, полным беспокойства, спросила:
– А где Вера? Вы не видели?
– Нет, Ольга Николаевна, не видел.
– Ее сегодня освободили от работы. Попросила начальника, и, представьте, освободил. Добрые какие стали, скажите на милость, – пошутила она.
Разговор не клеился, я был рассеян. Ольгу Николаевну беспокоило отсутствие дочери. Я боялся увидеть Веру, заторопился уходить, но как раз в этот момент вбежала Вера, нагруженная свертками.
Лицо ее было совершенно белое, светлые глаза растерянно бегали по сторонам. Вся она была неестественно приподнята: и в голосе и в манерах – нелепая наигранность. Не замечая меня – или делая вид, что не замечает, – она бросила свертки на нары и быстро заговорила:
– Мамочка, милая, смотри… Здесь масло, конфеты, хлеб… и все это наше, наше, наше…
Ольга Николаевна смотрела на дочь, стараясь понять случившееся.
– Да, да… хлеб… белый хлеб…
И вдруг, не выдержав роли, она закрыла лицо руками и навзрыд заплакала.
…А дождь все лил и лил, превращая в грязь серую, пахучую землю. Где-то на реке заунывно тянул женский голос:
Мы рубили просеку вдоль речки Шар-Иоль. Повалка тайги – работа тяжелая, изматывающая. Правда, лагпункт наш был «молодой», рабочих то и дело снимали с повалки и ставили на строительство лагпункта: строились бараки, конюшня, баня. Кто рубил из проволоки гвозди, кто плотничал, кто делал кирпич-сырец[19]…
Мне же как-то не везло: не брали меня ни в плотники, ни в гвоздоделы. И я стал подумывать – как бы схитрить. Скоро и случай представился.
Однажды после ужина в барак зашел десятник Кислов и крикнул:
– Печники по профессии есть?