Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было за год до той московской весны. Он служил в Приволжском военном округе. Командовал 12-м корпусом. Войсками округа командовал Павел Ефимович Дыбенко. Подружились. Была в общем-то хорошая компания. Комкор Кутяков, который тогда был заместителем у Дыбенко, уже расстрелян. И его показания, как успел понять Ефремов, легли в основу обвинения Дыбенко. Вскоре арестовали и того. А теперь добрались и до него. Кутяков… Расстрелять Кутякова… Какой он враг народа? Какой фашист? Чушь собачья! Кутяков – преданнейший стране и народу офицер. Вот и Паша теперь… Домахался шашкой наголо… В тридцать седьмом все газеты только и писали об этом громком процессе. Военно-фашистский заговор! Потом сообщили о приведении приговора в исполнение. В Коллегии Верховного суда сидели люди, которым нельзя было не верить. И Павел Дыбенко тоже был среди тех, кто на суде допрашивал обвиняемых. Но потом просочилась другая информация: Клим с Семёном испугались оппозиции, что их, старых рубак, скоро потеснят люди помоложе и, главное, более образованные. Вот и бросили в атаку свою проверенную Первую Конную. Но это тоже были всего лишь слухи. И пустили их в оборот конечно же намеренно и с расчетом. Истина, как всегда, была где-то посередине. Ефремов знал, что, когда в двадцать восьмом году из Москвы с Казанского вокзала в запертом наглухо вагоне выдворили Троцкого, именно Ворошилов и Будённый настояли перед Сталиным, чтобы следом за своим покровителем из столицы, подальше от наркомата, убрался и Тухачевский. Но знал Ефремов и другое: с выдворением Троцкого свободнее вздохнул и Дыбенко, этот неукротимый предводитель балтийской матросской вольницы, жизнелюб, забубённая голова, так и не смог понять, что настали другие времена, и то, что прощалось ещё вчера, сегодня стало опасным для жизни. Слишком сложно заплелась интрига. Всё новые и новые имена захватывала она своей смертельной хваткой, из которой пока немногим удалось вырваться.
Два с половиной месяца длилась эта изнуряющая дуэль. Следователь давил, пытался выстроить картину широко разветвлённого заговора. Ефремов стоял на своём: никаких разговоров не вёл, документов не подписывал, умысла против советской власти и партии не имел и не имею.
Следователь начал подсовывать заранее подготовленный протокол допроса. Те же самые вопросы. Только ответы другие. Ефремов читал их, едва сдерживая себя от яростного желания схватить следователя за горло и сдавить до смертного хруста, чтобы не видеть больше его торжествующей улыбки. Затем отодвигал от себя стопку листов, исписанных чужим и ненавистным почерком, где не хватало только его размашистой фразы, столь желанной для следователя: «С моих слов записано верно», и подписи. И спокойно отвечал:
– Оговаривать себя не стану. Я не виновен.
Каждое утро его увозили из гостиницы «Москва». И каждый раз привозили на той же машине обратно. Он понимал: одно неверное слово, один непродуманный шаг, и его уведут по мрачному коридору, впитавшему в себя ужас тысяч несчастных, во внутреннюю тюрьму, и оттуда уже ему никогда не вырваться живым.
Однажды следователь устроил очную ставку. Дыбенко привёл охранник-солдат. В первые мгновения Ефремов не узнал в человеке, которого ввели в кабинет следователя, бывшего командарма 2-го ранга и своего командира. Ни бороды, ни усов. Где тот балтийский орёл, которого так любили и уважали в войсках? Затравленный взгляд, провалившие сутулые плечи раздавленного горем человека, лишённого воли. Начался допрос. Следователь задавал вопросы. Дыбенко монотонным, тихим голосом отвечал заученными фразами: да, я являюсь шпионом… пораженческие мысли… антисоветская организация правых в РККА… Связан с Тухачевским… сведения о количестве дивизий, дислоцированных в округе… комкор Ефремов завербован мною год назад, когда служил под моим началом в должности командира 12-го стрелкового корпуса… подписал все документы… в разговорах ругал советскую власть и лично товарища Сталина…
Дыбенко увели. И снова следователь взял чистый лист бумаги. И снова обмакнул перо в чернильницу. И снова задал вопрос, стоявший первым в том проклятом, ненавистном списке.
Ругал ли он советскую власть? Возможно, что и ругал. Он ругал ту власть, которая довела мужиков до такой нищеты. Осенью прошлого года, когда его, командующего войсками Приволжского военного округа, рабочие Ульяновска выдвинули кандидатом в депутаты Совета Союза Верховного Совета СССР, он поехал к избирателям округа. Вот тогда-то и увидел многое. Услышал просьбы и жалобы людей. Угнетало то, что при всей очевидности того, что надо принимать срочные меры для улучшения жизни людей, помочь нуждающимся было практически нельзя. Нечем! Нужно было менять в корне всю систему государственного отношения к крестьянству. Но как?! В глухих деревнях и в отдалённых колхозах он видел следы настоящей нищеты. Той самой нищеты простых людей, против которой дрался в Гражданскую с теми, кто, как он считал, был виновником этой нищеты. Он видел доказательства того ропота, пробивавшегося из глубин народной жизни, который свидетельствовал о том, что коллективизация не принесла деревне желанного счастья освобождённого труда. И, может быть, после седьмой рюмки они тогда, в Куйбышеве, и говорили о чём-нибудь подобном, о чём не принято было говорить на трезвую голову и среди чужих. Эх, Павел Ефимович, Павел Ефимович… Тебя ведь всегда заносило чёрт знает куда. Ты не понял, что восемнадцатый год ушёл навсегда! И теперь, когда тебя вызывает нарком, то отряд матросов с пулемётами с собою в Москву уже не привезёшь…
Обычно, когда Ефремов приезжал в Москву по делам, он останавливался у родителей бывшей жены, которых по-прежнему любил и чтил как тестя и тёщу, потому что их объединял Миша. Сын. Теперь, живя в гостинице, он попросил следователя разрешить ему видеться с сыном. При всей строгости режима домашнего ареста ему разрешили эти свидания. И, чтобы не сойти с ума бессонными ночами, он попросил Мишу принести ему журналы по военному делу. Но искусство управления войсками не отвечало всё же на главные вопросы, которые его мучили тогда. Он спросил сына, какие книги они, молодёжь, читают сейчас в старших классах.
– «Войну и мир» Толстого, – ответил сын.
– Принеси мне Толстого, – попросил он.
– Все четыре книги?
– Все четыре.
И, когда он погрузился в чтение, когда овладел строем мыслей Толстого и проникся любовью и сочувствием к героям этой удивительной книги, вдруг почувствовал, что то страшное, что происходило с ним, охватывая его всё сильнее и сильнее, начало отступать и рассеиваться. Как рассеивается смертный морок абсурда, когда жизнь вдруг выстраивает свою логику извечного и несокрушимого смысла. И самоуверенный тон следователя, и собственные мысли, подтачивавшие его изнутри, показались вдруг мелкими и не столь важными. Не на этом основывался, строился и совершенствовался мир. На ином. И это, иное, неподвластно было ни следователю, ни даже наркому. И за это он решил держаться до последнего.
Особенно его поразили несколько эпизодов. Смерть старого князя Болконского и храбрость артиллериста Тушина. Старый генерал умер, как только узнал, что войска Наполеона взяли Витебск и движутся к Смоленску. Ему сразу незачем стало жить. Паралич разбил его. Толстой так и написал: «…он лежал в параличе, как изуродованный труп». Толстой был офицером, солдатом. Он знал цену таким словам. Старый князь умирал в своём имении, как на поле боя. Он не выиграл этого сражения. И последними его словами были: «Погибла Россия! Погубили!» А о стойкости батареи капитана Тушина Ефремов читал с таким волнением, что под веками замерцали слёзы. Так неужели же у меня не хватит сил, чтобы устоять на своём рубеже так же, как устоял тот капитан? Ведь устоял же он уже однажды, в 1920 году, на командирской площадке бронепоезда, когда навстречу им мчался на всех парах пущенный мусаватистами паровоз. Тогда его артиллеристы расстреляли паровоз из орудий, и стальная громада остановилась всего в нескольких метрах от бронепоезда.