Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они принадлежали, как правило, к семьям зажиточных буржуа и казались далекими от разного рода забот, одолевавших в то время французов. Они не выражали особого интереса ни к искусству, ни к литературе, ни к спорту, а менее всего к политике, если можно назвать этим словом грязное политиканство тех лет. Ко всему тому, что выражает или подразумевает слово «флирт», они, казалось, питали не меньшее безразличие, хотя в скитаниях по Парижу их обычно сопровождали, или, лучше сказать, следовали за ними, зазу женского пола, тоже очень юные и так же эксцентрично одетые: в длинных свитерах до лобка и коротких юбчонках выше колен. На публике они никогда не разговаривали громко, переговариваясь всегда приглушенными голосами, почти шепотом, и только о кинематографе, причем не об актерах и актрисах, а о режиссерах и фильмах. Послеполуденное время они проводили в кинозалах, где время от времени слышался их негромкий говор и короткие гортанные звуки, которыми они окликали друг друга.
Было что-то не совсем понятное в них самих, в их тайных сходках и загадочных перемещениях туда-сюда, и полиция почему-то нередко наведывалась в обычные места их сборищ. «Allez, allez travailler, les fils à papа»[180], – говорили добродушно флики, подталкивая зазу к выходу. Французские стражи порядка в те годы не имели большого желания выказывать излишнее рвение, а немецкая полиция не обращала на зазу особого внимания. Что касается французской полиции, то трудно было судить, шла ли тут речь о ее наивности или о молчаливом потакании, потому что было замечено, что зазу заявили о себе, пусть и не в полный голос, как голлисты. С течением времени многие из них стали заниматься мелкой торговлей на черном рынке, в основном американскими и английскими сигаретами. А к концу 1942-го полиции частенько удавалось изъять из карманов зазу не только пачки «Кэмел» или «Плейерс», но и пропагандистские листовки сторонников де Голля, напечатанные в Англии. Мальчишество, говорили некоторые, так же считала французская полиция, не желавшая лишнего беспокойства. Стоял ли за спиной зазу знаменитый генерал Донован или нет, в то время сказать было трудно, хотя сегодня это не вызывает ни малейшего сомнения. Зазу образовали свою сеть в тесном контакте с секретными американскими и английскими службами. Но тогда зазу в глазах парижан были всего-навсего молодыми людьми, которые в силу естественной реакции на суровость жизни тех лет ввели забавную незамысловатую моду и которых если и можно было в чем-либо упрекнуть, то лишь в желании играть роль светских львов и денди, безразличных ко всеобщим страданиям и горю, равно как и к высокомерию и жестокости немцев в том запуганном и подлом буржуазном обществе, больше всего не желавшем иметь лишних неприятностей ни с немцами, ни с союзниками, хотя больше с первыми, чем со вторыми. Что касается нравов зазу, о них ничего с уверенностью сказать нельзя, и прежде всего ничего плохого. Их манеры и поведение тоже были навеяны мифом о личной свободе, что в какой-то мере сближало зазу с гомосексуалистами, для которых свобода личности составляла важнейшую часть их мифологии. Но гораздо больше, чем одеждой, отличались зазу от гомосексуалистов своими политическими взглядами, потому что зазу были голлистами, а гомосексуалисты объявили себя коммунистами.
– Ah! Ah! Les zazous! Tu entends? Les zazous! Ah! Ah! Les zazous![181]– говорил Джек, поворачиваясь ко мне.
– Je n’aime pas les zazous, ce sont des rèactionnaires[182], – сказал вдруг Жорж.
Я рассмеялся и прошептал на ухо Жану-Луи:
– Он ревнует зазу.
– Ревновать этих болванов? – переспросил Жан-Луи с глубоким презрением. – Да пока они геройствуют в Париже, мы умираем за свободу.
Я замолчал, не зная, что ответить. Никогда не знаешь, что ответить тому, кто умирает за свободу.
– А Матисс? Что делает Матисс? – спросил Джек. – А Пикассо?
Улыбаясь, Жорж отвечал нам своим голубиным голосом. В его устах все новости становились поводом для сплетен обо всем и обо всех: о Пикассо, о Матиссе, о кубизме, о французской живописи под немецкой оккупацией. Он набросал великолепную арабеску из слухов и вероломных домыслов.
– А Руо? А Боннар? А Жан Кокто? А Серж Лифарь? – спрашивал Джек.
При звуке имени Лифаря лицо Жоржа потемнело, с губ сорвался глухой стон, лбом он уткнулся в плечо Джека, правая рука медленно описала в воздухе неопределенную дугу.
– Ah, ne m’en parlez pas, je vous en supplie![183]– сказал он ослабевшим, дрогнувшим голосом.
– Oh, sorry, est-ce qu’il lui est arrivé quelque malheur? Еst-ce qu’on l’a arrêté? Fusillé?[184]
– Pire que ça[185], – сказал Жорж.
– Pire que ça? – воскликнул Джек.
– Il danse[186], – сказал Жорж.
– Il danse? – переспросил глубоко удивленный Джек, не поняв, почему быть танцовщиком в парижском балете – это несчастье.
– Hélas, il danse![187]– повторил Жорж с печалью, гневом и сожалением в голосе.
– Vous l’avez vu danser? – сказал Джек таким тоном, каким могло бы прозвучать: «Vous l’avez vu mourir?»[188]
– Hélas, oui![189]– ответил Жорж.
– Il y a longtemps de cela?[190]– спросил Джек упавшим голосом.
– Le soir avant de quitter Paris, – сказал Жорж. – Je vais le voir danser tous le soirs, hélas! Tout Paris court le voir danser. Car il danse, hélas![191]
– Il danse, hélas! – повторил Джек и, повернувшись ко мне, произнес с триумфом: – Il danse, tu comprends?[192]Il danse, hélas!
Когда мы добрались до Торре-дель-Греко, было уже четыре пополудни. Мы свернули к морю и остановились перед калиткой в глубине узенькой улочки, зажатой меж высоких стен, там, где виноградники и цитрусовые сады спускались к самому морю. Мы толкнули калитку и оказались на большом огороде, который расстилался вокруг бедного рыбацкого дома усталого помпейского красного цвета. Арка лоджии украшала фасад, а перед лоджией по всей длине огорода тянулся навес, увитый виноградными листьями, обожженными первыми осенними холодами, между листьев там и сям сверкали гроздья белого винограда, позолоченного последним пламенем умершего лета. Под навесом стоял крестьянский стол, накрытый скатертью из неотбеленного льна, на котором была расставлена грубая фаянсовая посуда, лежали ножи, вилки и ложки с костяными ручками и стояло несколько бутылок вина из виноградников Везувия, того белого вина, которое берет свою чудесную крепость, сухую и тонкую, из черной лавы вулкана и из блеска морского воздуха.