Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(1953)
Мне не нравится спорить с людьми, не понимающими предмета спора или не умеющими рассуждать, или с теми, кто постоянно искажает факты и понятия. Как и с хулителями, недобросовестными в высказываниях, желающими казаться рассудительными, но без достаточной глубины. Но Вам, с такой любезностью отнесшемуся к некоторым эпизодам моей книги «Шкура» и к небывалому объявленному мне «моральному остракизму», почему я не могу учтиво высказать, в чем именно я не согласен с Вашим мнением?
В вопросе о моей книге я не вижу никакого морального аспекта. Что же, мы должны вернуться на сотни лет назад и приняться вновь дискутировать об искусстве, морали и так далее? Мораль, политика, вероятность – все это не имеет ничего общего с искусством, даже любовь к родине, если кому-то случится отрицать ее присутствие в моей книге. Оставим в стороне вопрос о Неаполе, по вкусу неаполитанцам моя книга как таковая или нет. Мне не кажется, что может найтись хоть одна написанная чужаком книга, которая могла бы понравиться жителям этого города. Даже если бы я написал книгу, полную чрезмерных и неискренних похвал в адрес неаполитанцев, она все равно не пришлась бы им по вкусу, как написанная чужим человеком. Словом, нравится книга или нет, это не то, что меня интересует. И не может интересовать. Что заставляет меня спорить с Вами, повторяю, с Вами, а не с остальными, это только один вопрос: искусство моя книга или нет. Вы говорите – нет, я не говорю ничего. Такие дискуссии могут интересовать критиков, но не меня, поскольку я – автор книги. Я считал, что создал нечто, относящееся к искусству, мои намерения, следственно, были честны и чисты. Удалось ли мне это? Судя по отзывам зарубежной критики, по которым судить, конечно, значительно трудней, чем по отзывам критики итальянской, думаю, что да. И суждение итальянской публики склоняется к тому, что это – «искусство». Но вы, вместе с Кайуми и Эмилио Чекки, – иного мнения. Но с Кайуми у нас имеются личные счеты по одному делу, он сектант и его мнение, о ком бы он ни судил, о Прусте, Жиде или обо мне, отражает это. Что касается Чекки, который в жизни своей всегда был человеком очень осмотрительным, чем и испортил свой ум, как я испортил свой неосмотрительностью, он мне советует…
On me reproche d’avoir dédié mon livre La peau aux soldats américains «morts inutilement pour la liberté de l’Europe». C’est le mot «inutile» qui frappe les critiques. On n’est plus accoutumé au mot «inutile», au mot «inutilité», à leur signification, qui me paraît admirable. Tout, dans le siècle, est utile, nécessaire, avntageux, profitable etc. Le contraste entre le mot «utile» et le mot «nécessaire» me paraît beaucoup moins important que du templs de Voltaire, qui disait des Jésuites: «Pour que les Jésuites soient utiles, il faut les empêcher d’être nécessaires». On pourrait renverser la phrase: elle irait parfaitement au siècle. Mon cher et détestable et parfois ridicule René connaissait le mot «inutile», même dans le sens où je l’ai attribué aux soldats américains. Ne dit-il pas, de la mort du chevalier de La Baronnais, tombé devant Thionville: «Inutile et noble victime d’une cause perdue»? De nos jours, même en France, tout est utile, voire même nécessaire. Quand le peuple français se rendra compte qu’il n’est plus utile en Europe, qu’il est inutile, alors il redeviendra nécessaire[370].
Mon éditeur américain, Dutton, de New York, me telegraphie demandant les droits en langue anglaise «of your wonderful La peau» dont il a les chapitres publiés par Carrefour. Ce mot «wonderful» me redonne confance en mon travail, dans la bouche d’un éditeur. Quand je travaille, je suis à la merci de tout. La moindre chose m’abat, m’enlève toute confance. Je tremble, si quelque nouvelle lue dans un journal m’ennuye. Pour toute la journée je ne suis plus capable de travailler. Une lettre suffit, un mot, une ligne de journal. Cette sensibilité à l’égard de l’extéreur est pourtant toute ma force. Que je suis loin de ressembler au personnage que l’on fait de moi en France! On ignore tout de moi, et pourtant on dit et on écrit de moi les choses les plus invraisemblables. Je me demande parfois si mon succès n’est pas dans l’idée fausse que le public se fait de moi. Est-ce qu’un se fait les mêmes fausses idées sur Montherlant, sur Cocteau, sur Giono? Je me le demande. Et quelle idée se fait-on, au juste, de moi? On me prend pour un collaborateur, un ami des Allemands, un farouche fasciste, un nazi. Quelle idée! Je ne puis que rire de cela, et les Italiens riraient aussi, s’ils le savaient. Je ne suis ni un héros, ni un martyr: je ne fais pas de politique. Touts mes avatars sont des avatars littéraires. J’ai été mis en prison pour des raisons littéraires, non pas politique. On veut faire de moi un personnage politique, et naturellement cela ne cadre pas avec moi, et les gens n’y comprennent plus rien[371].