Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где ж он был? – спросил я с дрожью в голосе.
– Да на лугах же. Только на своих, на Больших. Теперича все на лугах!..
– Ну… что… как он?
– Да ничего.
– Ну… ты-то… как, рассказал ему?
– Знамо, рассказал.
– Ну, а он… как он?
– Промолчал. Ничего не сказал. Глянул толечко на меня и убежал.
«Разозлился, значится, – решил я про себя, – завидки, чай, взяли! Так ему и надо!»
Удовлетворенный этим, я вернулся к своему дому, прихватил горбушку черного хлеба, горшок молока, упрятал вновь за пазуху перепелят и, поманив Жулика, отправился в сад.
Примирение с Ванькой не состоялось.
Отец, оставив сельсоветские дела, находился на Малых лугах, а что происходило на Больших, не знал. А было там не все ладно. Григорию Яковлевичу Жукову показалось, что Петр Михайлович, у которого Григорий собирался было попросить прощения, при дележке лугов отвел ему, Григорию, самый плохой участок, а себе отрезал кус наиболее густой и разнотравистый. В отличие от пахотной земли луга перекраивались ежегодно, чтоб никому не было обидно: нынешним летом тебе достался надел поплоше (что поделаешь – не повезло!), а в следующее – «обчество» учтет это и отведет прошлогоднему неудачнику полоску побогаче, и сделает это без жребия. Жуковым и вправду трава досталась хоть и высокая и густая, но наполовину с осокой и мокричником, зело несъедобными для скотины. Но досталось по жребию, и тут вроде бы винить, окромя фортуны, было некого, и, случись такое прошлым летом, Григорий никого бы и не винил, а примирился бы с такой незадачей. Теперь же он был убежден, что тут не обошлось без злого умысла со стороны нашего дяди Петрухи, которого как раз за его исключительную честность и доброжелательность и назначали главным как при разделе полей, так и лугов – причем Больших и Малых. Григорий разъяренным зверем не подошел – скорее подбежал к участку, на котором трудилась семья Петра Михайловича, и, свистя носом, хватая по-рыбьи воздух, прошипел:
– Косишь?
– Приканчиваю, слава богу! – простодушно отозвался дядя Петруха, отложив косу в сторону.
– Ищо б тебе его не славить! Во-о-он какой кусище отвалил! Всю зиму с кормами будешь… А мне по твоей милости придется скотинешку со двора сгонять…
– Это почему же? – и без того потное лицо Петра Михайловича вспотело еще больше.
– А ты, хохол, вроде и не знашь почему?
– Не знаю.
– Надсмехаешься? Вот пойду наберу охапку того мокришника да и напихаю тебе в рот – жри!
В руках Григория Яковлевича была коса, и лезвие ее нехорошо шевелилось в скошенной траве.
– Може, угостить вот этой? – Жуков приподнял косу и поднес ее к самому лицу дяди Петрухи. Тот, побледнев, сказал:
– Не балуй, Яковлевич! У меня ить тоже есть этот струмент! Гроза надвигалась, и неизвестно, как бы она разразилась и чем закончилась, ежели б к месту зарождающейся большой беды не приблизились мои двоюродные братья, старшие сыновья Петра Михайловича, Иван и Егор.
Григорий Яковлевич швырнул косу в сторону, сплюнул в сердцах:
– Ну, погоди, хохол!.. Я тебе припомню!
– Постой, постой, дядя Гриша, – вступился Иван. – За что же ты грозишь отцу? Что он сделал такое, чтобы так гневаться?..
– Он сам знат.
– Нет, ты нам скажи: что он натворил.
– Без корма оставил мой двор – вот что! – выкрикнул Жуков.
– Не понимаю, – спокойно продолжал Иван. – Ты же сам тащил из шапки номер!.. При чем тут наш отец?..
– При чем… при чем… Ни при чем!..
– Вот именно!..
– Все одно так я это дело не оставлю!.. Я ему припомню… – Подняв косу, Григорий Яковлевич ушел.
Дядя Петруха и его сыновья молча переглядывались.
– Ну, вот что, тятя, – заговорил первым Иван, – отдай-ка ты ему наш участок. Пускай докашивает. А мы возьмем его. Обойдемся как-нибудь.
– Да я и сам об том думал, – заторопился дядя Петруха, – по дурости могёт заварить такую кашу, что век не расхлебаешь. Пойду скажу, чтоб переходил суда.
Тетенька Дарья, ее дочери Любанька и Маша, ничего не подозревая, на другом конце делянки продолжали ворошить рядки, то и дело радостно ахая:
– Благодать-то какая, девоньки-и-и!.. Запах-то, запах-то какой. Чай, да и только!.. Хоть счас заваривай!.. Душистый-раздушистый!
– Мам, а чего это Жучкин объявился? – увидела вдруг востроглазая Мария, распрямляя поламывающую слегка спину.
– Покурить, знать, завернул. Он страсть как охочий до чужого кисету, – сказала тетенька Дарья и, подумав немного, добавила: – Может, прощения просит. Ить ни за што ни про што покалечил вашего отца. Чуть было сиротами вас не оставил этот окаянный!..
Против ожидания Петра Михайловича, Жуков-старший не оценил и не принял великодушного предложения. Настроенный к «хохлам» крайне враждебно и подозрительно, он не мог ждать от них ничего хорошего для себя и неожиданное предложение поменяться наделами воспринял как очередной подвох. Поиграв желваками под небритой кожей щек и пощупав недобрыми глазами дядю Петруху, давясь тяжеленными словами, вымолвил:
– Што это ты… што ты вдруг расщедрился?.. А?.. Аль совестно стало?.. Нет уж – лопайте клеверок сами, а я и мокришником прокормлюсь!..
– Да ить мы…
Петр Михайлович хотел сказать, что пришел сюда без всякой задней мысли, что предлагает обмен по доброй воле и с чистым сердцем, что сам-то выкрутится как-нибудь, насшибает острамок по степным межам и по-над оврагами, да и в отцовом саду под яблонями возок-другой наберется, так что…
Но Жуков не дал и рта раскрыть, чтобы дядя Петруха мог высказать все эти разумные соображения, – заорал на простодушного мужика:
– Не нужны мне твои подачки, слышь?.. Не нужны! И уходи отсюда, пока… Не доводи, Михалыч, до греха!.. А то я за себя не ручаюсь! – белые, расширенные злобой глаза уже шарили вокруг, отыскивая косу.
Пришибленный и униженный, дядя Петруха вернулся к недоко-шенной своей полосе, где его ожидали прекратившие работу сыновья. Лишь женская половина семьи как ни в чем не бывало продолжала ворошить деревянными граблями привянувшее разнотравье, упиваясь его запахами.
Выстроились было в ряд и мужики, взмахнули косами, но дело не пошло. Сперва у отца лезвие косы глубоко врезалось в кротовью насыпь, и он, матерясь про себя, долго не мог вызволить его оттуда; у двигавшегося вслед за ним Ивана жало косы почему-то захватывало травы невпрокос, и позади оставались неряшливые гребешки, как на ребячьих головах, когда их принимался стричь озорнущий и вредный дядя Пашка; Егор же остановился и стоял потерянный, оттого что не усмотрел и порезал перед собой целый перепелиный выводок, – потрясенный, он смотрел распяленными ужасом глазами на одного уцелевшего птенца, который лежал пушистым пузцом вверх и, суча лапками, хотел и не мог перевернуться и встать на ноги, чтобы убежать и скрыться в траве. По всему крупному, разгоряченному телу парня волною прокатилась дрожь, Егор вышел из ряда и, приблизясь к отцу, решительно объявил: