Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прошу вас.
— В вашем чемодане я заметил филактерии. При всем том вы не покрываете голову и не начали утро с молитвы. Разве так поступает еврей?
Дались ему эти филактерии… Но терпеливо отвечаю:
— Я не соблюдаю обрядов.
— Но тогда не понимаю…
Хорошо. Начинаю объяснять. Про Льянов, отца, обещания. Абулезия интересуется моим прошлым. Рассказывает о своем. Учился в знаменитой литовской ешиве, преподавал в Галиции, в Греции, в Сирии, даже в самом Иерусалиме… У него везде учителя, ученики… Слушая его, вспоминаю случай из времен моих занятий с реб Мендлом-Молчальником.
Его молодые преданные, ревностные ученики проникались тайными сокровищами Писания, которые связывают смертное существо с его бессмертной сущностью. Каждое из наших слов эхом отдавалось в Небесном дворце, где Создатель и Его приближенные дополняли повествование о людских страданиях, а каждая минута нашего молчания порождала в высях молчание более совершенного свойства. Однажды, как мне помнится, близко к полуночи, Нахум, старший сын подметальщика в ритуальной купели, попросил у учителя разрешения задать вопрос, а получив его, сказал: «Мы достигли порога знания, рабби, но чем оно нам поможет?» Говоря это, Нахум дрожал, как на ветру лист, готовый оторваться от ветки. Его положение было безвыходно, и он это понимал. И как способ, и как цель, знание в равной мере будило в душе страх. Реб Мендл-Молчальник сжал голову руками, скрыв от нас лицо, и долго оставался недвижим. «Ты хочешь ответа на вопрос, для чего служит познание, — наконец произнес он. — Ну так слушай. И вы все слушайте: оно позволяет понять творение, то есть узнать, как воспользоваться им, воздействовать на него и даже на самого творящего; оно позволяет нам приблизиться одновременно к началу и к концу, служит для пробуждения естества во всем, что существует, и вечного в длящемся…» В первый раз мы видели нашего наставника в состоянии, похожем на транс. Он говорил и говорил… Что знание — это ключ, самый драгоценный из всех, но и самый опасный, потому что открывает две неотличимо похожие двери: одна ведет к истине, а другая во тьму. Нахум закричал: «А если я откажусь от него?» — «Слишком поздно, — отозвался наш наставник, — мы уже перешли порог — с этих пор сомнение не допускается…», и тут все замолкли, охваченные дурными предчувствиями. Никто не осмеливался нарушить молчание. Оно длилось до утренней молитвы… Нет, оно отодвинуло молитву. Этот день мы провели без нее, без пищи и без сна. А вскоре Нахум потерял веру, его брат — жизнь, а я сам почувствовал, что почва уходит у меня из-под ног.
Давид Абулезия все говорил, что касается меня, то перед моим умственным взором маячил реб Мендл-Молчальник, чей взгляд загорался яростью всякий раз, когда смысл текста ускользал, медлил раскрыться перед ним. А еще я видел Эфраима и его политико-религиозные игрушки. И помимо этого — «Зохар» и романы в дешевых обложках, Льянов и Берлин, Бернарда Гауптмана и вот теперь Давида Абулезия… Каждый пытался пробить скорлупу и ускорить события, приготовить людей к пришествию Мессии — или подготовить Мессию к встрече с людьми. Цель же у всех одна, но никто не был способен ее достичь. Неспособен? Инга так не считала. В виновной Германии она олицетворяла спасение. Абулезия говорил, говорил, я же молил Ингу все бросить и приехать ко мне в Париж.
— …и поскольку он отказывается появиться среди нас, — с самым серьезным видом возгласил напоследок мой спутник, — я буду продолжать его преследовать в его земных и небесных владениях.
— Удачи вам на этой стезе! — вежливо откликнулся я.
Между тем в коридоре началось движение. Полусонные пассажиры отправлялись в вагон-ресторан, другие, наполовину проснувшиеся, оттуда возвращались. Мы подъезжали к Парижу. Его предместья довольно мрачно серели под дождем. Слышались веселые возгласы, зевки, люди обменивались адресами. «Скоро прибываем?» — «Скоро». Ноги гудят, голова раскалывается, веки воспалены и не желают открываться. А поезд замедляет ход.
— Не забудьте, молодой человек, — вещает Давид Абулезия, — не забудьте, важно не быть Мессией, но искать его.
— А если я его найду?
— Найдите, а там уж поговорим.
— Втроем?
Мы пожали друг другу руки и вышли из поезда вместе, потом в давке нас развело. Я уже думал, что никогда его не встречу, но и тут ошибся. Когда я принялся разыскивать справочное бюро, то услышал за спиной его голос:
— Париж, молодой человек, это город, где мне кое-что известно. Идите за мной.
Я не мог сдержать улыбки. А вдруг, несмотря ни на что, я столкнулся с пророком Илией? Или с Мессией? Не настоящим, великим и единственным, но кем-то более скромного масштаба: моим персональным? Просвещенный город Париж, проснись. Я привел к тебе Мессию! А он отведет меня в отель.
То была гостиница для бедных, в квартале Республики. Тесная, неприятного вида и запаха, темноватая. Второй этаж, как я узнал несколько позже, предназначался для клиентов особого рода, которые выходили из номеров, низко опустив голову, с виноватым видом.
Преимущества ее, как объяснил мне Давид Абулезия, заключались в дешевизне номеров, да и полиция туда редко заглядывала из боязни наткнуться невзначай на высокопоставленное лицо: министра, промышленника, правительственного чиновника.
Хозяин, пьяница с заплывшей, заспанной физиономией, при первом знакомстве, гримасничая, выпалил из-за конторки:
— А, господин профессор, вот вы и снова с нами. Посмотрим, какой бы номер вам предложить? Ну вот, ваша обычная комната свободна. Что до приятеля вашего…
Моя, на третьем этаже, к несчастью, была занята. В виде исключения, зато временно. И клиент не собирался долго задерживаться.
— Устраивайтесь здесь, — любезно предложил хозяин, — выпейте чашечку кофе. Не успеете с ней покончить, как комната будет свободна. Обещаю!
Вот так я приобщился к парижским гостиничным и туристическим нравам. Такое отсутствие порядка меня шокировало. В Берлине подобное было бы немыслимо.
— Не сидите с таким несчастным видом, — обронил хозяин после двух часов ожидания. — Клиенту там, наверху, вероятно, что-то понадобилось… Поставьте себя на его место…
Я бы и хотел поставить себя, но умирал от усталости. Что делать? Я даже не мог позволить себе такой роскоши, как поворчать, потому что не знал французского. Давид Абулезия, бегло изъяснявшийся на нем, служил мне переводчиком. Наконец сонный голос хозяина возвестил:
— Ну вот, сейчас вы можете подняться в номер.
Чтобы воздать мне за тяготы долгого ожидания, он даже готов был предоставить — разумеется, единожды и в виде исключения — вдобавок и то, что к этому обычно прилагалось, но, увидев, как я зарделся, не стал настаивать.
Я растянулся на кровати и заснул. Давид Абулезия разбудил меня уже днем, предложив пообедать в кошерном ресторане. Он предложил то же самое назавтра, поступил так же днем позже и продолжал это до самого конца своего пребывания в Париже.
Я не знаю, что он поделывал в городе: он уходил рано утром, не сообщая мне, куда направляется и сколько времени его не будет, а возвратившись, стучался ко мне в номер, и мы отправлялись в ресторан. А затем шли к нему побеседовать. Ситуация, сама по себе комичная почти до гротеска: двумя этажами ниже мужчины и женщины торговали собой и сдавали себя внаем, приманивали друг друга, предавались наслаждениям, оттуда доносились сладострастные вопли, взрывы смеха, стоны, тошнотворные запахи, а в это время мой раввин-профессор, маг и искатель приключений, повествовал о своих путешествиях в царство божественного глагола. Двумя этажами ниже мужчины и женщины дарили друг другу простые и доступные наслаждения, сводя понятие счастья на уровень тела, а Давид Абулезия рассуждал о последних временах, о высшем опыте, о подобном взрыву тотальном раскрытии языка у последних пределов бытия. Конец света — это была тема, к которой он маниакально возвращался, его навязчивая идея. Он начинал меня этим по-настоящему злить. Не для того я приехал в Париж, чтобы слушать проповеди об апокалиптическом развитии истории, этого я достаточно натерпелся в Льянове… Но мне не хотелось огорчать его: я уже говорил вам, гражданин следователь, что в нем было что-то такое необычное, благородное, да-да, благородное, несмотря на скандальную обстановку, в которой мы обретались, это требовало от меня некоторой почтительности. И потом, я ему был столь многим обязан!