Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно я обернулся совершенно изумленный: мой сосед обратился ко мне… на идише.
— В этой проклятой стране всегда кажется, что конец света — вот-вот. Вам тоже?
Я ответил на том же языке, но не без нервозности:
— О таких вещах тут не надо бы говорить. Не так громко…
Пропустив мой совет мимо ушей, он продолжил:
— Страх — одна из библейских кар. Страх говорить и слушать, спать и бодрствовать. Вот видите, мы присутствуем при конце света.
Он говорил на чистом литовском идише, довольно мелодичном, что странно звучало при его сипловатом голосе.
— И в то же время я твержу себе, что с тех пор, как мир стал таким, как он есть, всегда рядом может оказаться человек, который оглядывается вокруг и прямо так и объявляет, что это конец. И заметьте, он всегда прав.
Его неосторожность меня заинтриговала и обеспокоила. Я обернулся и посмотрел прямо ему в лицо. В Берлине я его принял бы за главу одного из царственных израильских родов, так была великолепна его манера держаться. Как я уже говорил, одет он был скромно, но элегантно. Пиджак, золотая цепочка. Залысина надо лбом, орлиный нос. Взгляд устремлен куда-то вдаль, в нем — живая мысль. В Белеве, Берлине, Льянове и Бухаресте я навидался евреев, набожных и неверующих, богатых и нищих, доброжелательных и чванных, но этот ни на одного из них не походил. Был совершенно из другого теста, от него исходила таинственная властность, превосходящая возможности любой натуры, не только моей, но и его собственной.
— С кем имею честь? — спросил я.
— О, прошу прощения, я еще не представился. Я преподаватель, зовут меня Давид Абулезия.
Он не выглядел ни профессором, ни испанцем. А такое имя хорошо бы звучало на кастильском, по крайности, на ладино, но только не на идише! Я снова вообразил, что он с какой-то неведомой мне целью рядится в чужую личину.
— Что вы преподаете?
— Историю еврейской поэзии или, если угодно, поэзию еврейской истории.
И он начал рассуждать о поэзии в Библии, у пророков, в мидрашах, в средневековых литаниях, в песнях, сложенных в честь мучеников времен крестовых походов и погромов, о Йегуде Галеви, Шмуэле Ханагиде, Элиэзере ха-Калире, Мордехае-Йосефе ха-Коэне из Авиньона. Он так хорошо знал все это, что я окончательно забыл о подозрительных субъектах в мундирах и темных плащах, сновавших по коридору вагона. Между тем граница приближалась.
— Труды поэта и историка — это одно и то же, — говорил мой спутник. — Оба освещают вершинные явления и удаляют лишнее, оставляя одно слово из десяти, одно событие из ста. Какое различие между поэзией и историей? Скажем так: поэзия — это невидимое измерение истории.
Он так долго распространялся на эту тему, что начал меня раздражать. Между тем мы пересекали варварскую страну, где поэзии и истории евреев что-то постоянно угрожало, норовило пустить их в распыл, а он, прямой и величественный, словно статуя, играл словами, жонглировал мыслями, да еще вдобавок на идише. В конце концов всему же есть границы.
— Давид Абулезия — испанское имя, а где же вы выучили идиш?
У него было простое объяснение: дед и бабка с материнской стороны были русскими евреями. Я спросил: а как с его родней по отцовской линии?
— Танжерские сефарды.
А где он живет и преподает?
— Да везде понемногу. Я уже много лет езжу с места на место. Перемещаюсь по городам и весям, из страны в страну.
И чего же он ищет?
— Не чего, а кого. Кого-то вполне определенного.
— Уж не Мессию ли? — спросил я, чтобы улыбкой разрядить серьезность взятого тона. Но мое легкомыслие ему не понравилось. Он напрягся.
— Почему бы и нет? Почему не его? Он — персона этого мира, молодой человек. Мудрецы-талмудисты полагают, что его следует ожидать на подходах к Риму, но на самом деле он находится среди нас, везде. «Зохар» утверждает, что он ждет, когда его позовут. Ждет, когда его распознают и коронуют. Так знайте же, молодой человек, что Мессия похож на любого из нас, только не на Мессию. Его имя предшествует творению, а значит, и ему самому. История Мессии говорит о поиске. Это повесть об имени, ищущем того сотворенного, которому оно предназначено, или само Творение.
Его разглагольствования уже стали меня раздражать. За кого он меня принимает? Он что, посвященный? Да нет, подумалось, просто сумасшедший. Мы сейчас еще в гитлеровском рейхе, а у него в голове — ничего, кроме мессианских теорий. Да, скорее всего, он не в себе. Но мне не представилось случая дать ему понять, как я раздражен: поезд остановился, мы достигли границы. В голову полезли совсем иные заботы. Вдруг мое имя уже фигурирует в черном списке и меня сейчас арестуют? Ожидание сделалось бесконечной агонией. Полицейские и таможенники щупали мой паспорт, рылись в чемодане. А вот Абулезия их разглядывал с совершенно спокойным видом, почти высокомерно. Может, потому, что у него паспорт был британский? Я не заметил на его лице ни следа тревоги. Немцы вежливо отдали нам честь и вышли. Но тиски во мне разжались только тогда, когда поезд тронулся и пересек границу. Тут я вздохнул с облегчением. И по-новому посмотрел на моего спутника: теперь нам уже ничто не помешает! Однако он меня опередил:
— Я вас, молодой человек, приметил вчера в Берлине, около цирка. Я ждал, что вы пойдете за мной.
«Он точно псих», — вздохнул я про себя. А вслух пробормотал:
— Но… разве я не последовал за вами до этого купе?
— Действительно, — согласился он. — Это налагает на меня некоторые обязательства. Выскажите мне пожелание, все равно какое. Я его выполню.
Ну вот! Все сначала. Только теперь он играет роль не Мессии, а пророка Илии. Сколько их, таких?! На своем веку я уже повстречал немало пророков и мессий… Они мне очень нравились и платили тем же. С самого детства я притягивал дурачков, и меня так же тянуло к ним. Маймонид прав: мир без безумцев не мог бы выжить. Но те, из моего детства, выглядели беднягами, потерянными и не преуспевшими, занятыми поисками корки хлеба или внимательного уха. А тут — сефард-профессор, отправившийся искать Мессию в Германию.
— Ну и каково ваше желание?
— Ладно. Ответьте на один вопрос: чем вы собирались заняться в Берлине?
Он покинул свой угол, устроился поближе ко мне у окна и начал:
— Древние верят, что Мессия придет в тот день, когда человечество будет или целиком виновно, или вовсе невинно. Вот я и приехал в Германию… удостовериться. Оценить, как глубоко провинилась страна.
— И что? — Я усердно подыгрывал, выказывая заинтересованность. — Каковы результаты?
— Мир еще не вполне виновен, но не огорчайтесь, молодой человек, скоро он дойдет до точки, — добавил он с удивившим меня безразличием. — Однако…
— Я слушаю.
— …мне, в свою очередь, тоже хотелось бы задать вам вопрос.