Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец вышел Майло, основательно позеленевший. Присел на крыльцо и свесил голову между коленей. Потом встал и подозвал к себе служителей из офиса коронера. Приехали они подготовленными – противогазы, резиновые перчатки… Занесли в дом пустые носилки и вышли оттуда, неся что-то завернутое в черный пластиковый мешок.
– Ну ваще пипец! – бросила девчонка лет двенадцати своей подружке.
Что ж – ситуацию, в которой мы оказались, вполне можно было охарактеризовать и так.
Через три дня после того, как мы обнаружили то, что осталось от Бруно, Майло захотелось заглянуть ко мне с утреца, чтобы подробно обсудить психиатрическую историю болезни спеца по продажам. Я отложил встречу на дневное время. Движимый неясными для себя побуждениями, позвонил Андре Ярославу в его зал в Западном Голливуде и спросил, не найдет ли он время, чтобы освежить мои навыки каратиста.
– Доктор, – отозвался он с густым, как гуляш, акцентом, – давненько мы не виделись!
– Знаю, Андре. Слишком давно. Я совсем себя запустил. Но, надеюсь, вы мне поможете.
Он рассмеялся и задумчиво поцокал языком.
– У меня средняя группа в одиннадцать и частные уроки в двенадцать. А потом я улетаю на Гавайи, доктор. Буду ставить боевые сцены для нового телесериала, для пилотной серии. Как хореограф. Про девицу-полицейскую, которая знает дзюдо и ловит насильников. Что думаете?
– Весьма оригинально.
– Йа! Придется работать с этой рыжей цыпочкой – Шандрой Лейн. Учить ее, как бросать здоровенных мужиков. Прямо Вондервумен[39], йа?
– Йа. А до одиннадцати есть время?
– Для вас, доктор, – естественно. Приведем вас в порядок. Приезжайте к девяти, и я уделю вам два часа.
* * *
«Институт боевых искусств» располагался на бульваре Санта-Моника, прямо по соседству с ночным клубом «Трубадур». Восточные единоборства и то же кунг-фу здесь стали преподавать лет за пятнадцать до того, как это стало всеобщим безумием. А Ярослав – это кривоногий чешский еврей, который удрал сюда в пятидесятых. Голос у него был высокий и визгливый, что он объяснял полученной в горло нацистской пулей. Правда же заключалась в том, что он уже родился с вокальным регистром истерического каплуна. А это нелегко – быть писклявым евреем в послевоенной Праге. Ярослав нашел свой способ с этим справиться. Еще мальчишкой стал приучать себя к физической культуре – стал тягать тяжести, овладевать искусством самообороны. К двадцати годам в совершенстве овладел чуть ли не всеми направлениями боевых искусств – от фехтования до корейского хапкидо, и тех, кто пытался на него наехать, ждали болезненные сюрпризы.
Андре встретил меня в дверях, голый по пояс, с букетиком нарциссов в руке. Тротуар заполняли анорексичные личности неопределенного пола, обнимающие футляры гитар, будто спасательные круги, глубоко затягивающиеся сигаретами и поглядывающие на проходящих мимо с обалделым опасением.
– Прослушивание, – пропищал Ярослав, ткнув пальцем на вход в «Трубадур» и насмешливо оглядывая собравшихся. – Строители новой эры, доктор. Нью-эйдж![40]
Мы вошли в зал, который был абсолютно пуст. Цветы Андре поставил в вазу. Передо мной расстилался простор полированного дубового пола в окружении беленых стен, на которых гроздьями висели фотографии всяких звезд и около-звезд с автографами. Я прошел в раздевалку с набором жестких белых одеяний, которые мне вручили, и появился оттуда, словно статист из какого-то фильма с Брюсом Ли.
Ярослав в основном помалкивал, позволяя своему телу и рукам говорить за него. Он поставил меня в центр студии и встал напротив. Слегка улыбнулся, мы отвесили друг другу поклоны, и он провел меня через серию разминочных упражнений, от которых у меня затрещали суставы. Да, многовато времени прошло!
Покончив со вступительными ката[41], мы опять обменялись поклонами. Андре улыбнулся и перешел к тому, что стал вытирать мною пол. Под конец первого часа я чувствовал себя так, будто меня несколько раз пропустили через мясорубку. Каждое мышечное волокно болело, каждое нервное окончание трепетало в совершеннейшей муке.
Он неутомимо продолжал, улыбаясь и кланяясь, а иногда и испуская превосходно контролируемый пронзительный вопль, швырять меня туда-сюда, словно погремушку. К концу второго часа я уже не обращал внимания на боль – это был образ жизни, состояние сознания. Но когда мы остановились, тело опять дало о себе знать. Я тяжело дышал, скованный напряжением, моргая и щурясь. Глаза горели, залитые потом. Ярослав же выглядел так, будто только что закончил чтение утренней газеты.
– Потом залезьте в джакузи, доктор, пусть какая-нибудь цыпа сделает вам массаж с тонизирующим лосьончиком. И помните: тренироваться, тренироваться и еще раз тренироваться.
– Обязательно, Андре.
– Позвоните мне, когда я вернусь, через недельку. Я расскажу про Шандру Лейн и проверю, как вы занимались. – Он шутливо ткнул меня пальцем в живот.
– Заметано.
Ярослав протянул мне руку. Я потянулся, чтобы пожать ее, и тут же напрягся – вдруг он решил опять меня бросить.
– Йа, молодец! – сказал Андре. Потом рассмеялся и отпустил меня.
Пульсирующая боль подвигла меня к добродетели и аскезе. Пообедал я в ресторанчике, которым заправляли служители одного из квазииндуистских культов, похоже, давно уже предпочитающие Лос-Анджелес Калькутте. Приняла у меня заказ облаченная в белый бурнус девица с отстраненным взглядом и словно приклеенной улыбкой. У нее было личико капризного богатого ребенка, спаренное с манерами смиренной монашки, и она ухитрялась улыбаться, когда говорила, улыбаться, когда чиркала в блокноте, и улыбаться, уходя к стойке. Интересно, подумал я, а щеки у нее еще не болят?
Я прикончил полную тарелку рубленого латука, пророщенной фасоли, тушеных соевых бобов и расплавленного козьего сыра на лепешке чапати – по большому счету, ту же мексиканскую тостаду, только священную, – и запил все эти яства двумя стаканами ананасно-кокосово-гуавного нектара, импортированного прямиком из священной пустыни Мохаве[42]. Согласно счету, это удовольствие обошлось мне в десять долларов тридцать девять центов. Что объясняло улыбки.