Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гессе стряхивает с себя книжную пыль и чувствует, как его тело наливается жизненными соками. Поэзия, как и «музыка, — напишет он в „Игре в бисер“, — состоит не только из тех чисто духовных контуров и фигур, которые мы из нее извлекли, во все века она была в первую очередь радостью от чувственных впечатлений, от дыхания, от отбивания такта, от оттенков, трений и возбуждений, возникающих, когда смешиваются голоса, сливаются инструменты…» В двадцать один год он проснулся поэтом. Наконец-то поэт! И если бы еще не голоса, которые нашептывали ему, что его страсть быть артистом — иллюзия, то никто и никогда не смог бы оспаривать его призвание. Он — творец! В пиетистском мире, ограниченном добром и злом, ему было тесно. Теперь с каждым ударом сердца он все ближе к тому, чтобы раскрыть свою душу. В нежных воспоминаниях он нетерпелив: погрузиться в сумерки прошлого означает для него испытать свободу, обозначить свои настоящие устремления. Завоевав и освоив определенное внутреннее пространство, он устремлен к новым горизонтам, он жаждет осуществить свои самые горячие желания, «невоплощенную часть своей юности».
На крышах Тюбингена играют краски заката. Романтично? Ну так вперед! Он больше не попросит призрачную женщину присесть за рояль и исполнить в благоухании фиалок ноктюрн Шопена. Прислушиваясь к окружающему миру, столкнувшись с новой действительностью, он жадно исследует ее, пробует на вкус, вдыхает ее аромат, чувствует в ней и очарование и увядание. Он пытается увидеть в разрушительных устремлениях своего детства бурные проявления обретенной им собственной души — счастливой, смущенной, смиренной. Он с удивительной чуткостью соединяет слова в их музыкальности и краски, различаемые им с совершенством живописца. Источника своего внутреннего восторга он не осознает. Он лишь понимает, что весь этот мир существует в микрокосме его души, где каждый отблеск, каждый страх, каждая радость находят в определенном слове, пунктуационном знаке, в мгновении внутренней сосредоточенности свою композицию, свой речевой оборот, свой темп. Он наедине со своей трубкой, настолько погруженный в себя, что его вселенная имеет для него единственный голос — его собственный. Он смотрит на мир из-под полуприкрытых век, соединяя в своем созерцании разыгрываемый миром вселенский спектакль и меланхоличную прелесть детских воспоминаний. В этой медитации нет болезненности, но есть жизненный опыт: «Начало всякого искусства — это любовь. Ценность и значимость искусства определены способностью художника любить».
Вечером 31 июля 1899 года за Гессе закрылась дверь тюбингенского книжного магазина. Он не поехал во Фреденштат и не рискнул отправиться, как предполагал, в Лейпциг побродить вокруг издательства Диедериха в смутной надежде увидеть Елену. Ни Марулла, ни Адель ничего не знают о его планах. Он не пишет ни Карлу, ни Тео. Ганс слишком занят собой, чтобы быть в курсе дел старшего брата. Герман не посещает ни Некар, где некогда ловил рыбу, ни Киршхайм, где собираются в «Короне» его друзья по «Пти сенакль». Он решил двинуться в сторону Штутгарта и 3 августа сел на последний вечерний поезд до Кальва. Чтобы удивить родителей, он немного жертвует своей независимостью и в значительной степени своей гордостью. Их переписка по-прежнему омрачена взаимным непониманием. Когда были изданы «Романтические песни», Мария осудила лучшие стихи сына как порочные: «Я должна быть искренней. Некоторые твои фразы непристойны, настолько непристойны, что молодая девушка не должна их читать! Будто ты пишешь о животных, а не о человеческих существах». Ее муж, получивший вторую книгу сына ко дню рождения 14 июня, даже ее не перелистал. К нему приближается старость. Проницательность еще блещет в его взгляде, все чаще, однако, не властная пробиться сквозь флер угасания.
Сын быстро прошел узкий коридор, ведущий в их спальню, и появился внезапно, вызвав бурные изъявления радости у обоих. Супругов объединял теперь лишь пепел спускающихся сумерек; страдая, Иоганнес пребывал в сосредоточенном терпении, а Мария в исступлении веры замешивала тесто для грубого хлеба.
У какого источника Герман утолял жажду? Подле отца, вчера им ненавидимого: «Ты хочешь творить, мой сын, это очень хорошо. Но не изнуряй себя, для всего свое время. Молодость — чтобы сеять…»? Или рядом с матерью, вчера такой нежной, а теперь не дававшей ему покоя: «Твоя муза — это ядовитая гадюка. Беги! Она тебя отравит ядом. О мое дитя! Я должна тебя предупредить! Отвергни ее! Она не чиста! У нее нет никакого права на тебя… Человеческая природа грешна, то, что от уст, от пера — скверна. Ты думал об этом»?
Он не забыл, что написала ему Мария, после того как прочла его книги: «Я их просмотрела. Я не спала всю ночь. Я должна тебя предупредить и сказать тебе правду. Есть мир лжи, где низкое, животное, нечистое в человеке представляется красивым. И есть мир истины, в котором грехи являются не чем иным, как грехами. Человек ведь тянется к прекрасному. Достойно ли так пресмыкаться?» За патетическими вопросами следовали стенания: «Мой дорогой мальчик, да спасет и сохранит тебя Господь!» Марию охватывал экстатический порыв веры. Она говорила с сыном, как с индийцем или готтентотом: наивными формулами, быстро, не давая ему опомниться, рисовала одну картинку за другой, стремясь каждым словом обеспечить себе вечное блаженство. На эти письма, полученные в середине июня, он счел нужным ответить: «Я не думаю, что мои книги принесли тебе хотя бы половину того горя, которое я испытал от твоей оценки. Вы хорошо знаете слова: „Для тех, кто чист, все чистое“; а меня вы причисляете к нечистым». Он подписал письмо, положил в конверт, пошарил в карманах и решил было отправиться на почту, но остановился в раздумье на пороге — и принял решение «не отвечать на это письмо, не отвечать на него вообще…» За это Мария его благодарит: «Спасибо, что ты не ответил мне резким письмом! Я не нахожу удовольствия в том, чтобы тебя уязвить… мне достаточно тяжело об этом писать. Я из-за тебя не спала три ночи».
При встрече с матерью сын был более всего расположен ее понять. Но музыкальные темы, звучащие в нем, формы, которые он создает, не имеют ничего общего с этой сильной женщиной, воспламененной служением Богу, в угоду которому она на протяжении многих лет гасит огонь своего сознания, иссушает $учьи своей души, истязает свою плоть.
' Герман возьмет под мышку пакет с пирожками из отборной пшеницы, испеченными матерью, поцелует отца, соберет багаж и, захватив свои книги, отправится в Киршхайм, где трактирщик Мюллер обычно потчует друзей из «Птисенакль». Едва войдя, он увидит за столом хозяина очаровательную незнакомку с круглыми щечками, обаятельную и дерзкую: он замечает «пунцовые губы, а за ними белые острые зубки», «то туфлю с черным чулком, то изящно выбившийся локон, загорелую шею, то тугие плечи… то прозрачное розовое ушко». «Под вольно выбившимися завитушками смугло и тепло поблескивала красивая шея» прелестницы.
Веселый трактир у двух каштанов, теплая атмосфера, восхитительное пиво. Голубое платье, «сквозь завязочки проглядывает полоска кожи». Молодые люди смеются, поднимают тосты, все, кроме застывшего в восхищении Германа, который остановился в дверях с горящими висками…
Лишь тот проникает в сумерки своего сознания, кто пристально следит за своими самыми мимолетными ощущениями и ищет исток каждой своей эмоции.