Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не напишете ли вы мне несколько теплых слов?» Герман отвечает: «Удачи, от всего сердца!» Но его слова не могут ее обмануть: «Ваше письмо дошло до меня в дурной день. Едва я закончила его читать, как услышала на улице звуки похоронного марша, который звучал над одним моим другом, покончившим с собой… Я заглянула в глубину собственной души, где по неписаным законам свершается судьба».
Мысленно он следовал за Еленой по Европе. Голубые у нее глаза или черные? Возможно, у нее полное лицо, розовые щеки, может быть, она носит красное платье и у нее золотистые волосы — какая разница! Какая разница, была она полной или худенькой, блондинкой или брюнеткой, — она существовала, и он был обречен лишь на духовный контакт с нею: «В первый раз прочтя ваше письмо, я почувствовал прилив ревности… Но я думаю, что наше общение должно продолжаться, потому что нас объединяет одно стремление в страну поэзии, одна молитва, обращенная к общим богам…» Но зачем разрушать свою мечту? Зачем обладать женщиной? Лучше позаботиться о том, чтобы защитить свою музу. Герман склоняет голову, неспособный дать волю своему желанию, испуганный бурным жизнелюбием Елены. Если бы он захотел ее увидеть, все Зонневальды мира не смогли бы ему помешать.
Он чувствует себя стесненно — худой, задумчивый, обреченный на учебу. Он никогда не открывал богатой наследнице своего положения «лавочника»; ничего не говорил о своей бедности, мигренях, своем хроническом конъюнктивите, о том, сколько усилий ему приходится прилагать, чтобы поддерживать форму: снотворное, попытки бросить курить, режим, диета. Он с сожалением осознает свою физическую слабость, которую усугубляет его ремесло. К потерянной невесте он обращает 8 марта 1898 года следующее признание: «Поверьте мне, если бы работа меня меньше утомляла, мои желания не были бы такими нежными и буколическими…»
Деятельная активность его друзей счастливым образом отвлекает Германа от меланхолии. Еще с осени 1897 года они часто собираются в трактире «Корона» в маленьком городке Киршхайм-ан-дер-Тек, расположенном между Тюбингеном и Штутгартом. Четверо бойких молодцов устраивают в бистро веселые ученые посиделки. Они говорят о Пизе и Флоренции. Обсуждают Монтеня. «Французский мудрец» вдохновляет Гессе, его увлекает философская афористика: «Это как старое вино, благородное и чистое, в котором прозрачность выдержки сочетается с хранимым им пламенем лета». Людвиг Финк разделяет его страсть. Карл Хаммелехле задается философскими вопросами. Спокойный и старательный Оскар Рупп улыбается. Их кружок стал носить французское название «Птисенакль». Вскоре к ним присоединился еще один товарищ — элегантный Людвиг Фабер. В отсутствие Финка Гессе занимает место дирижера: «Первое собрание в этом семестре прошло в моем скромном жилище. Я председательствовал перед чайником. Наш лектор, кандидат теологии Шёниг вещал, развалившись на софе, на тему этики и практики, а я высказал свой тезис о параллелизме искусства».
В Кальве привыкают к его новому стилю жизни. «Ты проводишь время в учебе и чтении, это похвально», — замечает Иоганнес. Дядя Давид занялся политикой и принял участие в деле Дрейфуса, решительно выступив против шпионажа. Тео и Мария только что крестили дочку Гертруду. Адель читает Монтеня в немецком переводе. В день рождения императора Вильгельма Марулла играла на фортепьяно.
За пределами Швабии, Германии, за пределами мира, в озаренной солнцем весне Герман Гессе творит. Он создает небольшие фрагменты в прозе и стихах: «Я не люблю опережать самого себя. Я предпочитаю спокойно присутствовать при смене времен года». Он много читает и спокойно ждет 4 июня — дня свадьбы Елены. «Я прошу, чтобы вы немедленно выслали мне свой портрет, — пишет он ей. — Лично я не слишком красив и недостаточно тщеславен, чтобы заказать свой». Однако это не помешает ему в первую неделю мая поехать в самую крупную студию Штутгарта, чтобы отправить в Мариенгоф фотографию, увидев которую, молодая женщина воскликнула: «Я именно так себе и представляла вашу внешность». В обмен она шлет ему свою фотографию на отличной бумаге. Он потрясен. Он наконец видит ее. Она, оказывается, красива. Очень красива. Более свежа, более жива, более резва и легка, чем можно было бы ожидать. Льстивый портрет представляет ее одновременно инфантильной и зрелой, с большим бюстом и круглыми бедрами. Она стоит в восхитительном платье, сдержанно украшенном кружевом и буфами на рукавах, застегнутом на шее удивительной брошкой в форме подковы, в мальчишечьей шляпе из фетра, из-под которой рассыпаются по плечам длинные кудри. Взгляд сосредоточенный, понимающий и нежный, губы просто созданы для наслаждения. Лоб задумчивый. В руке, затянутой в перчатку, она держит хлыст, в другой, также в перчатке, — ветку, будто зовет вас или хочет уколоть. Елена Войт из тех простых женщин, которые, наплакавшись, умывают горящее лицо, облегчают сердце и освобождаются от воспоминаний…
О ее муже Герман знал лишь, что это был молодой, но уже знаменитый издатель Эжен Диедерих, только что опубликовавший полное собрание сочинений Новалиса. В роли импресарио Елены он отправляет Гессе посылку с «Курье де ла литератюр», где напечатаны ее стихи, статья о ней, критические заметки и оценки, свидетельствовавшие о ее растущей известности. Завидует ли Герман? Нет. «Когда ребенком я слышал стишок „Много жителей в Отцовском доме“, я представлял людей в их мансардах, на фермах, в салонах, на виллах, каждый из которых рассказывает свою историю. Так же и в стране Искусства». Елена стремится быть в курсе его дел, предлагает помощь: «Мои друзья это друзья моего мужа».
Утром в день свадьбы он, закрыв книги и оттолкнув перо, предпочел заглушать отдаленный шум церемонии кружкой пива среди бурного веселья кабаре. «Вечером 4 июня, — написал он ей 23-го того же месяца, — я долго смотрел на ваш портрет…» И потом резко: «Давайте, наконец, перестанем говорить о вашей помолвке — лучше я вам расскажу о себе». Уверенный в принятом решении, он пишет: «Я обращаю взгляд ко всему, что красиво. Я поддерживаю с миром красоты тонкие и близкие отношения. И в этом я остаюсь одинок…»
Тридцать первого июля 1898 года вся Германия оделась в траур: умер Бисмарк. Старый канцлер, создатель Германского союза, сторонник Лютера, противник социализма, но инициатор первых общественных законодательных актов в Европе, был почитаем всем рейхом.
Многие поколения цитировали его высказывания. В крупных университетских городах студенты, желая продемонстрировать свою национальную солидарность, украшают фуражки черными лентами. В Тюбингене приспущены флаги, школы закрыты, магазины опустели. В конце дня Герман пишет: «Бисмарк преподал нам урок уважения…» Однако он остерегается присутствовать на траурных церемониях. Наполовину прибалт, наполовину немец, он не афиширует свою двойную национальность, чтобы избежать угрозы швейцарской военной службы. Вербовки в армию, культ силы его отвращают. Массовые манифестации, все более и более многочисленные, провозглашающие ярый национализм, внушают ему неприязнь. Он не устает повторять: «Я европеец». Пангерманизм приобретает в конце века пугающие размеры, и Гессе больше всего беспокоит будущее немецкой культуры. «Мы народ, который выиграл самую большую в истории войну, который достиг очень высокого уровня развития индустрии, народ разбогатевший, преклонявший колени перед Бисмарком и Ницше, мы достойны другого искусства!»