Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Кальве все говорят об удивительном событии. Церковь во время службы полна народу. Чудо витает над происходящим: «Любовь пылает все ярче, вера растет, надежда вселяет в сердца радость». «Мы слышали, — записывает Мария, — как крестьянин рассказывал, что хотел искать адвокатов, но, завлеченный потоком людей в церковь, решил отказаться от процесса и ищет успокоения и смирения».
Всеобщее возбуждение продолжалось до 16 января, до отъезда герра Шренка. Это был четверг. В этот день разразилась буря. Перед тем как сесть на восьмичасовой поезд, чудотворец благословил исцеленную, которая, упав ниц, повторяла: «О, вечная Любовь, дай мне упасть к твоим ногам!»
«Моя дорогая, моя единственная мать! — пишет ей Герман из Тюбингена наутро после случившегося. — Весна поднялась во мне», — и несколько дней спустя Иоганнесу: «Дорогой отец, Господь пришел к вам… Я не решаюсь выразить те сокровенные чувства, которые звучат теперь во мне; быть может, я смог бы спеть об этом». К письму Герман приложил поэму «Голгофа», которая потрясла Иоганнеса. Но в отношении Шренка юный поэт весьма сдержан: «Мама, я надеюсь, не сердится. Меня оставило равнодушным письмо Шренка. Он не показался мне ни оригинальным, ни чудодеем…»
К пиетизму семейное чудо его не вернуло. Конечно, он уверил своих родителей, что «христианская вера — это великая сила и ничто другое не обладает таким могуществом объединять людей любовью», но не смог поведать им о своем намерении проникнуть «при помощи поэтического пантеизма в тайну мира и здоровья». Если он и молится, так о том, чтобы сохранить свой внутренний мир: «Я не перестаю обращать взгляд к воскресному Богу христиан, и я понимаю, что этот Бог одного дня ничто! Таких христиан много среди нас. Я утверждаю, что мой истинный жизненный идеал, моя поэзия, своего рода культ, например, мое поклонение Гёте, — это лучше и вернее этого воскресного Бога. Они помогают мне, даже когда я угрюм и расстроен. Они страдают и стонут вместе со мной…»
Герман сам строит свое будущее и считает потерянным время, проведенное не за чтением. Его сознание изменилось, изменилась и его картина мира; он создает свою культуру вне систематического образования, вне какой бы то ни было веры. Он стремится навстречу собственному слову. Теперь он ни у кого ничего не просит. Он не может понять природу того странного могущества, которое рождает в его душе стихи и прозу. «Не стыдись бормотать по причине своей добродетели», — повторяет он слова Ницше. Он цитирует его «Так говорил Заратустра», «Божественную комедию» Данте, смотрит на распускающуюся листву, дерзко помышляет о прощании с жизнью, в которой его опьяняет собственное одиночество: «…По целым ночам, в дождь и бурю, я бродил, закутавшись в пальто, среди враждебной, оголенной природы, одинокий уже и в ту пору, но полный глубокого счастья и полный стихов, которые затем записывал при свете свечи, сидя на краю кровати у себя в комнатке»69.
Его слова ясны, глубоки, значительны и ярки, как сама природа, из них он создает великолепные сочетания. В беседке фрау Леопольд он однажды вечером написал на клочке бумаги:
Хозяйка волнуется: ее жилец едва притрагивается в еде, вечно не допивает чай. У него нет друзей. И нет женщины: после неудачи с Евгенией Герман избегает женского общества. Одиночество иногда пугает его: «Оно остановило на мне свои огромные страшные глаза, как волк, которого я заклинал, не мигая ловя его пустой взгляд». Но оно больше не посланник смерти. Иногда болезненное, иногда радостное, уединение открывает ему новые пути. Несет ли ему одиночество тьму, озаряет ли светом — Герман больше не стремится его оттолкнуть. «Не протяжении двух или трех месяцев я был совсем один, вечер за вечером, воскресенье за воскресеньем, но скоро я привык, и уже три года как я думаю, пою, гуляю в одиночестве. В трактире, на прогулке, дома
— везде я ощущаю, будто вокруг меня сомкнут узкий круг…»
Весна 1896 года выдалась солнечной. Порывистый ветер дует с юга, и небо блестит яркими просветами сквозь быстро проносящиеся облака. Утром Герман наблюдает, облокотившись на подоконник, как пропадают последние звезды, и гасит лампу рядом с едва смятой кроватью. Он напряженно работает. Изучает «Илиаду» и греческую мифологию, видит, как первые лучи дня ложатся на стол, глубоко вздыхает, с наслаждением переворачивая страницу за страницей. Он купил себе гипсовую копию Гермеса Праксителя и поставил рядом с литографией, изображающей короля Карла.
Швабия зеленеет. Некар течет меж туманными берегами. Городские бродяги отдыхают в тени платанов и бузины. Поют птицы. Скоро лето. Самоучка сидит перед распахнутым окном за книгами.
В Кальве Мария наслаждается вновь обретенной жизнью. Она, думавшая о завещании, разбирает теперь свой гардероб и составляет календарь семейных праздников: конфирмация Ганса 12 апреля, свадьба Теодора 2 мая. Уже отпразднован день рождения тетушки Йетт, а Герману в этом году исполнится двадцать.
Лето набирает силу, становится жарко. И он задыхается в Тюбингене, раздраженный придирками герра Гермеса. Лишь вечерние часы приносят ему облегчение. Он стал поэтом, ощущающим себя вне тирании пространства и времени, поэтом, который каждое мгновение своей жизни творит. Он питается энергией Шопена, его огненными мелодиями, «излучающими острую, интимную, сладострастную, нервную гармонию».
В походке Германа есть что-то упрямое и гордое. Он не ходит — он шествует. Его голос огрубел, стал более мужественным. Он часто напевает какую-нибудь песенку с берегов Рейна. Покинув магазин, он наслаждается солнцем и свободой. В воскресенье он устремляется в лес по дороге в Фрайденштат. Неутомимый, ощущающий новую прелесть бытия, утоляя жажду водой из ручья, он упруго шагает вперед. Его давние размышления приобретают теперь для него новые оттенки значений, его внутренние грозы утихают. Радости жизни, женщины и приключения, — все, что доступно молодости, — мерцают теперь для него призывным сиянием. Но взгляд его устремлен вдаль, к другому берегу…
… позже он стал сочинять стихи… мало-помалу овладевая искусством говорить вещи на первый взгляд простые, неприметные и, однако, волновать ими души слушателей, как ветер — гладь воды…
В шесть часов вечера 20 ноября 1896 года Мария получила из Эстонии телеграмму, подписанную Дженни-Линой, третьей дочерью дедушки Гессе от первого брака: «Отец с миром скончался…»
Доктор Карл Герман Гессе умер в девяносто четыре года в саду у клена, ставшего легендарным. Оплакивать его съехались люди из Риги и Финляндии. Он был их столпом — первым из Гессе. Из России слали соболезнования. Представители религиозной элиты прибыли, чтобы проводить останки «этого сиявшего человека, святого телом и душой, который крепко всю свою жизнь верил в то, что все случающееся с ним — во благо». Родичи, соратники и друзья собрались у гроба взглянуть в последний раз на благородное лицо, которое, как написала Дженни, «пятый день хранило неизменную величественную красоту». Перед прахом святого старые бойцы веры преклонили свои знамена.