Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы столько лет прожили в страхе. Теперь людям так отчаянно хочется хотя бы иллюзии безопасности, что они готовы хвататься за посул будущего, которое еще не наступило. Не то чтобы раньше было как-то иначе; о чем бы ни шла речь: о домике в пригороде или медленно тающей Антарктиде, – Мамочка с Папочкой всегда жили в кредит.
Так им и надо, если с их чадами и в самом деле что-то случится.
Очередь движется. Внезапно я оказываюсь первым.
Человек с Соответствующими Полномочиями делает знак, чтобы я входил. Я выступаю вперед, словно к эшафоту. Все ради вас, святой отец. Я делаю это, чтобы отдать вам последнюю дань. Чтобы сплясать у вас на могиле. Ах, если бы этого мгновения можно было избежать… если б миновала меня чаша сия, если б можно было просто шагнуть в Северо-Западные территории, не впуская к себе в голову этих непотребных технологий…
Кто-то по трафарету нанес из баллончика черную надпись над входом в будку: Тень. Оттягивая неизбежное, я вопросительно смотрю на охранника.
– Она знает, что за зло таится в сердцах людей, – отзывается тот. – Буах-ха-ха[39]. Давайте не будем задерживать.
Не представляю даже, о чем это он.
Стены камеры поблескивают от плотно уложенной медной оплетки. С тихим гидравлическим шипением на мою голову опускается шлем; для такого увесистого устройства он кажется чересчур легким. На глаза черной повязкой наезжает щиток. Я остаюсь в карманной вселенной, наедине с собственными мыслями и всевидящим Богом. В глубинах моего черепа гудит электричество.
Я ни в чем не виновен. Я в жизни не нарушал закона. Может, Бог все увидит, если сосредоточиться на этой мысли. Зачем ему вообще что-то видеть, зачем читать палимпсест, если так и так все будет переписано?.. Только вот мозги устроены иначе. Каждый индивид и в самом деле индивидуален, у каждого из нас в голове своя единственная и неповторимая путаница, которую необходимо считать, прежде чем редактировать. А намерения, побуждения – сложные штучки без начала и конца, со множеством узлов и ветвей, они разрастаются и вьются от лобной доли к поясной извилине, от гипоталамуса к ограде мозга. И если вы задумали дурное, то никакая лампочка не вспыхнет, для террористов-смертников своего нейрона Дженнифер Энистон[40]не предусмотрено. В целях общей безопасности читать приходится все. Во благо всех людей.
Кажется, я под шлемом целую вечность. Так долго никого еще не держали. Очередь встала.
– Оп-па, – тихонько произносит контролер. – Ничего себе.
– Я не такой, – говорю я ему. – Я никогда не…
– И теперь уже не скоро. По крайней мере не в ближайшие девять часов.
– Я никогда не делал этого. – Голос мой звучит обиженно, по-детски. – Ни разу.
– Я в курсе, – откликается мужчина, но мы, конечно, говорим о разных вещах.
Тон гудения слегка меняется. Я чувствую, как мой мозг покусывают магниты и москиты. Меня перекраивает технология, которая пока еще слишком дорога для домашнего использования: исчезает некий внутренний зуд, глухое и до того привычное томление, что я чувствую что-то лишь сейчас, когда оно исчезло.
– Готово. Теперь тебе можно доверить хоть два детских садика и хор мальчиков в придачу, а ты и не дернешься.
– Так нельзя, – негромко говорю я.
– Да ну?
– Я ничего плохого не сделал.
– А мы тоже. Не закоротили тебе мозг, оставили таким же извращенцем, каким ты и был. Мы уважаем твои драгоценные конституционные права и Богом данное личное своеобразие. Можешь сколько хочешь тискать детишек в парках, как и раньше. Просто какое-то время тебе не будет хотеться.
– Но я ведь ничего не сделал, – против воли повторяю я.
– Да никто и не делает, а потом бац – и сделал. – Он кивком указывает на зал вылетов. – Все, пошел отсюда. Проверка закончена.
Я не преступник. Я ни в чем не виноват. Но отныне мое имя все равно в черном списке. Весть о моей испорченности летит впереди меня, распространяясь от одного пропускного пункта к другому, как будто валятся костяшки домино. За мной будут наблюдать, хотя в этот раз и отпустили.
Совсем скоро все может измениться. Уже сейчас для Общественной Нормы почти не существует различия между нашими поступками и нами самими; достаточно сдвинуть ее хоть на волосок, и передо мной закроются все границы на планете. Однако очередное озарение только-только забрезжило на горизонте, и новые правила не вступили еще в силу. Пока что я еще вправе стоять у вашей неосвященной могилы и оплакивать свое разоблачение.
Вы всегда высоко ставили силу прощения, святой отец. Семижды семьдесят раз прощенный[41], даже самый вопиющий грех будет искуплен в глазах Господа. Надо лишь, чтобы раскаяние было искренним, утверждали вы. Надо лишь открыть сердце Его любви.
Разумеется, в те дни это звучало не столь эгоистично.
Но теперь даже неверующие могут начать с чистого листа. Мой искупитель – машина, а у моего спасения есть срок действия… хотя и у вашего тоже был, наверное.
Я размышляю о машине, которая запрограммировала вас, святой отец, о колоссальной неповоротливой штуковине, слепленной из догм и прочих, не столь статичных, деталей, которая с лязгом и бесконечными повторами прошла через два кровавых тысячелетия. Я невольно задумываюсь о том, а как она перепаяла ваши синапсы. Быть может, она обратила вас в хищника, сковала безумными ограничениями, которых не сумело бы вынести ни одно существо, способное к размножению, подавляла саму вашу природу, пока вы не сломались? Или же вы вошли в лоно Церкви уже со сбоем внутри, надеясь обрести в ней некую силу, которой не находили в себе?
Я знал вас много лет, святой отец. Я даже и сейчас говорю себе, что знаю вас, – о вас можно сказать многое, но трусом вы никогда не были. Я отказываюсь верить, что вы избрали смерть как самый легкий выход. Предпочитаю считать, что в те последние дни вы все-таки нашли в себе силы переписать свою программу, отвергнуть изношенные алгоритмы, устаревшие две тысячи лет назад, и по-своему определили различие между смертным грехом и актом искупления.