Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что?
— Ч‑череп.
Ее колотило. Она рукой нашаривала край полки, чтобы сесть.
Он разозлился:
— Что вы выдумываете. Что за череп еще?
— В окно… заглянул.
Она всхлипнула. Сочувствие Зайцева испарилось. Чудесно: истеричка. Вдобавок ко всему.
— Прекратите! Ну!
Но все‑таки было и еще кое‑что. Были и шаги в сапогах — шаги человека с винтовкой и портупеей. Это ему не понравилось значительно больше. Он выглянул в коридор. Узкий, обшитый деревянными панелями — совсем такое чувство, будто сидишь в платяном шкафу. Из конца в конец раскатана дорожка. Мирный электрический свет в светильниках, его отражения в голубеющих окнах. Тихо гудит в печи, слегка пахнет горящим углем. И никого. Даже человека с винтовкой. И ни звука.
Зайцев вернулся в купе. Два больших испуганных глаза.
— Вот что, — сердито сказал он. — Ничего и никого там нет. И быть не могло. Череп!..
— Но я не выдумала! — Страх с ее лица испарился, она опять стала собранной и готовой к отпору.
— Не выдумали, — охотно согласился Зайцев. — А просто в сумерках померещилось.
Он чувствовал, что злость внутри раздувается. Вот вляпался. Наседка. Кувалда комсомольская. И к этому вдобавок истеричка!
— Я выйду, — проговорила она. Но не встала, как будто ждала разрешения. — В уборную.
— Идите куда хотите, — бросил он.
— Я ничего не выдумала.
— Когда соберетесь ложиться спать, дайте знать — выйду, чтобы вам не мешать.
* * *
А наутро в окне уже была совсем другая природа, совершенно недвусмысленно южная. Зайцев смотрел с интересом.
Из коридора доносился окрашенный самодовольством голос: «На югах‑то оно как? Почва — хоть на хлеб намазывай: жир!.. Яблоки — вам и не снилось». Кто‑то уже предвкушал прибытие. Зайцев попытался отогнать этот голос. Безуспешно. «С мою голову вот — такие яблоки».
И хотя товарищ, видимо, намекал на гигантский размер плодов, Зайцеву почему‑то представилась маленькая — с кислое колпинское яблочко — головка на покатых плечах мелкого советского управленца. А тот все не унимался. «Карандаш вот воткни — и он зацветет». И бубнеж другого невидимого собеседника.
Вместо карандашей за окном стояли свечи‑тополя. Зайцев любовался.
Ему плевать уже было на эту Зою. Утром за завтраком при виде его свертков она снова стремительно вышла. «И плевать», — повторил он себе. Отвяжется там от нее как‑нибудь.
Он с аппетитом поел, глядя в окно. Ход замедлился — по‑видимому, подъезжали к какой‑то станции. В остове курицы виделось что‑то геральдическое: обглоданная грудина вздымалась, как рыцарский щит. Солнце по ту сторону окна жарко накаляло будущий день, а внутри — ринулось на граненое горлышко графина, приняв его за бриллиант.
Зайцев выглянул в коридор. Зои там не было. Зато шел проводник.
Вагон катил мягко и плавно. Замедлял ход.
— Стоянка долгая? — поинтересовался Зайцев.
Хотелось пройтись по перрону. Ощутить совсем другую — не питерскую — меру тепла. Вдохнуть совсем не городские запахи. Хотя он был сыт, мерещились горы яблок (вспомнил болтуна в коридоре с его яблоками‑головами), груш, винограда, пирамиды кукурузных початков, цветы, кринки с молоком — и что там еще производит тучная южная земля, а особенно северное воображение при словах «юг» и «чернозем». Весело было чувствовать собственное нетерпение.
Зайцев вернулся в купе. Миролюбиво признал, что дух от курицы действительно стоял густой. Усовестился: вдруг правда вегетарианка. Завернул куриный остов вместе с яичной скорлупой в газету. Вытряхнул, бережно сложил и убрал в сидор вышитое полотенце.
Газетный комок взял с собой — выбросит в урну на перроне. Чего мелочиться — зря раздражать человека, пусть и наседку‑истеричку.
Осторожно задвинул за собой дверь.
В коридоре вагона было пусто. Никто не спотыкался о чемоданы — никто, похоже, на этой станции не входил и не выходил. Ощущение пустоты беспокоило еще и потому, что двери всех купе закрыты. Коридор слеп, глух и нем.
Зайцев ловко спрыгнул на перрон. Воздух охватил его теплом, обласкал. Зайцев зажмурился от солнца. Первым делом приметил каменную урну и ловко пульнул в нее свой погребальный сверток.
И тут же на него обернулись несколько лиц. Какие‑то фигуры метнулись к урне. Запустили в нее руки.
Другие двинулись к нему. Он замер. Не пошли, не бросились — а именно двинулись. Они как бы маячили, колебались. Возможно, так казалось оттого, что одежда болталась на них, как на крестовине. Под ней почти не угадывалась плоть. И только глаза — человеческие, страдающие или стекленеющие. А голос — нет, такой не мог принадлежать живому существу.
— Хлеба…
Те, поодаль, уже развернули, разорвали газету и торопливо вылавливали, глодали, хрупали куриными костями.
— Помогите, — шелестело рядом. — Хлеба…
Зайцев обернулся. Он смотрел в треугольные лица с выпуклыми, какими‑то особенно большими лбами, какими‑то особенно длинными носами. И запавшие глаза. Костяной, обтянутый рот. Рты. Не лица. Черепа!
Руки шарили по его одежде: сил дернуть — не хватало.
— Хлеба. Хлебушка…
— Помогите…
— Христа ради…
— Отец родной…
— Деткам бы…
Руки тонкие, как палки. Позади раздался административный свисток. Крик: «А ну назад!.. Порядок!» Опять свисток. Он сердито буравил воздух. Но люди словно не слышали.
Зайцев глядел на… И только по пыльным юбкам понимал, что глядит на женщин. Он даже не сразу понял, что маленькие пузатые скелетики рядом — это дети. Его ум отказывался это понимать.
— Купи… Купи… — тянул его за пиджак кто‑то.
Одна протягивала ему вышитое полотенце:
— Купи. За хлеб. Детке бы моей поесть… Купи…
Зайцев увидел только по краю: «Луша шила — птичка пела». И его огорошило, как магниевым светом милицейской фотовспышки. «Матреша шила»… Матрена, ее прозрачный сын, тонкие ломтики хлеба, жадные взгляды, такая же тощая «нянька» Катерина, ужас в глазах Паши. «Так надо». «Не гоните».
Он пролетел по вагону, стукаясь о стены. Вломился в купе. Сдернул и рывком опрокинул свой сидор на полку. То есть на Зою, которую не сразу заметил.
Потому что не видел перед собой вообще ничего.
— Вы что? Вы что? Спятили? — Зоя поджала ноги.
Зайцев схватил хлеб. Выронил круг колбасы. Рассыпал рафинад, со стуком покатились кубики.
— Подберите! — страшно заорал он. Зоя кинулась подбирать.