Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирак. Той же порой
Палач ждал казни. Теперь, как он когда-то на горной полянке постиг, его черед стать жертвой настал. Все случилось буднично просто. Хасан сдал его Мусе Аль-Закарийи, известному бенладеновскому подручному, развлекавшемуся в последние месяцы отловом на территории Ирака иностранных граждан.
Федора, усыпленного Басаврючьими чарами, взяли без сопротивления. Сам же демон, конечно, не растерялся и, выскочив из спортивной сумки, лежавшей на коленях Глебова, привычно уже, колобком покатился по пустынному бездорожью. Исламисты дали по подозрительному самодвижущемуся объекту залп из гранатометов. Но поднятая чародеем песчаная буря помешала прицельной стрельбе. Басаврюк ускользнул.
Аль-Закарийя обычно выдвигал какие-нибудь нереализуемые требования стране — родине своей очередной жертвы. Хотел было, узнав от Хасана национальность пленника, и от России потребовать вывода войск со всего Кавказа, а заодно и Поволжья. Однако тут в очередной раз подтвердилось русское народное наблюдение о тесноте мира. В бригаде, возглавляемой этим международным террористом, сражался, отличаясь бесстрашием и беспощадностью, чеченец Лом-Али. И родом был он как раз из того аула, за бесчинства в котором и получил Федор свое погоняло.
Не узнать убийцу своего дедушки молодой ваххабит, конечно же, не мог. А Аль-Закарийя не мог, в свою очередь, отказать одному из лучших своих муджахедов в просьбе подарить ему для лютой расправы этого неверного пса. И вот теперь, бесчеловечно избитый мстительным Ломом-Али, Палач валялся на земляном полу какой-то глухой партизанской норы и слушал, как «злой чечен точит свой кинжал».
Вспомнилось некстати, как покойный ныне отец читал ему в детстве стихотворение Лермонтова с этими зловещими строками. Тогда в немыслимо теперь далеком далеке они пугали маленького Федю, а вот теперь страха у него не было вовсе. Не было и липкой карамазовской жажды жизни (когда-то он был начитанным юношей, и теперь литературная хрень непрошено и настырно всплывала из глубин).
Поразительно, но даже не приходила ему в голову одна давняя установка. Опять-таки в детстве он увлекался подвигами героя Октябрьской революции Котовского. И ребячье воображение потрясло, что, ожидая в царских застенках казни, тот целыми днями делал силовые упражнения. И вовсе не для того, чтоб отвлечься. Он вполне прагматично рассчитывал, что, если убить ударом кулака палача, второго сыщут не сразу. Маленький Федя когда-то решил, что, попади он в такую беду, поступит так же. Ан, вот не поступал. Хоть и связан он был по рукам и ногам, но воин всегда найдет, как врага с собой взять, чтоб не зазря пропадать. Если надо, зубами загрызет.
Однако же теперь только одна тема, вытесняя все прочие, реально беспокоила Палача. Он снова и снова доискивался — должен же быть во всем с ним происшедшем какой-то смысл. Этим он и изводился в последние свои минуты на земле. То ли разбитая в кровь Ломом-Али башка не позволяла, то ли морок Басаврючий спал не до конца, но тяжко ему приходилось. Тем не менее он, стиснув зубы, упрямо отсекал внешнее и все глубже и глубже погружался в свои внутренние глубины. Там были тьма и муть. Они клубились. Но Палач чуял, что нечто за ними уже брезжит.
Лом-Али тем временем завершил зловещее свое дело — наточил до неимоверной остроты кинжал свой фамильный, дедом завещанный. Скрежеща зубами и матерно ругаясь, он вошел к Палачу. И тут Федор увидел отца Николая и понял: еще немного, и все прояснится.
Когда ваххабитское колено грубо вдавило Глебова в пол, а лезвие заиграло у него перед глазами (Лом-Али желал, конечно, не просто жизни его лишить, а попытать да поглумиться), так оно и случилось. Молчаливо и смутно видневшийся Кузнецов вдруг вспыхнул слепящим белым светом и отчетливо произнес слово, разом и открывшее Палачу мучительно чаемый смысл: «Искупление».
Пять лет спустя…
Свежевырванное сердце он стократно отточенным жестом взметнул к солнцу. Оно смутно и безжизненно маячило за оконным стеклом. Брызжущая кровью плоть неприятно вибрировала в ладони. Как-то по-заячьи буквально тряслась.
«Ну вот, блин, опять второго сорта попалось, а может, и вовсе третьего», — опечалился Генрих и с тревогой взглянул на подернутый дымкой солнечный диск. Но светило не подвело — ответило яростной вспышкой. Тучи разлетелись в клочья. Неистовые протуберанцы пробили атмосферу и долбанули по головам обитателей Земли и их хитроумным электронным приборам, внося сумятицу с неразберихой в те и другие.
— Показатели, быстро! — скомандовал Феликс. Но в ответ услышал только плотоядное чавканье из соседней, погруженной в мерцающую тьму комнаты. Заглянув в нее, он при свете компьютерного монитора увидел отвратительную и предельно неприглядную сцену. Майор увлеченно присосался к рассеченной груди только что умерщвленной жертвы, совершенно позабыв о своих ассистентских обязанностях.
— Вот ведь упырь долбаный, — не выдержал жрец. — Да очнись ты, Серега, потом пообедаешь.
— Ну че ты пиздишь не по делу? — раздраженно отозвался майор. — Много ты понимаешь, потом уже совсем не то будет. Сейчас же самый свежачок. А показатели твои нарастают. Где-то треть уже от проектных величин.
Перепачканный кровью майор Казаков буквально на миг оторвался от терзания тела, чтобы глянуть на экран компьютера, по которому ползли разноцветные змеи графиков, и снова вернулся к трапезе.
«А ведь я почти что Данко, — мелькнула в сознании Генриха задорная мысль. — Ну что с того, что он своим сердцем светил, а я чужими. Задача-то у нас одна — людей от тьмы избавить». Подумал и тут же спохватился: «Это что ж я эгоистические поползновения допускаю, все ж насмарку сейчас пойдет». Действительно, солнце, словно бы услышав эти неправильные, недостойные служителя жестокого, но справедливого культа мысли немедленно втянуло протуберанцы назад и снова уютно укуталось сероватыми облаками.
Неудачливый жрец обессиленно рухнул на пол прямо в лужу не остывшей еще кровищи. С досады запустил затихающим сердцем в упыря майора. Тот среагировал молниеносно — не отрываясь от тела, поймал и засунул его во внутренний карман пиджака. Профессионализм, как говорится, не пропьешь. Чужое сердце еще немного потрепетало возле его, навеки оледеневшего, и замерло окончательно.
«Да, над концентрацией мысли еще работать и работать, — между тем самокритично размышлял Генрих, — а ведь времени-то не так много. Не сегодня завтра могут и выпасти нас. Уж больно майор беспредельничает. Засада какая-то получается, — констатировал он, наблюдая за ненасытным сотоварищем. — Самому заготовкой заниматься нельзя, потому как не до медитаций тогда будет, а Серега так по ходу лютует, что до добра это точно не доведет. Да и экземпляры, честно говоря, левоватые. Конечно, количество в качество, может, и перейдет, вот только дождемся ли?»
Генрих угрюмо поднялся и подошел к окну. Практически с вершины одной из сталинских высоток открывался захватывающий вид. Город уже вовсю жил своей торопливой утренне-будничной жизнью. Муравьишкам, суетившимся внизу, по барабану было все, и прежде всего — собственная стремительно прогрессирующая деградация.