Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не знаю точно, но могу предполагать, что молчание – это не обязательно признание вины. Хотя это и вероятно. Может быть, Саша молчал, потому что пытался просчитать ситуацию, думал о том, что можно доказать, а что нет.
– Это похоже на правду, – процедила я. – Он о чем-то напряженно думал.
– Вот тебе твоя бритва, Фаина. Поведение человека достаточно стереотипично, и это, моя дорогая Ромашка, наука, а не вымысел. Судебная психиатрия на этом стоит. Вот скажи, ты когда-нибудь слышала, как американские полицейские предупреждают арестованных об их правах?
– Вы можете хранить молчание, все, что вы скажете, может быть использовано против вас?
– Вы можете хранить молчание, – повторил за мной Малдер и отпил еще немного воды из стаканчика. – Ты не представляешь, как людям сложно хранить молчание, даже когда все, что они скажут, может быть использовано против них. Все имеют право хранить молчание, но никто не может. Всем хочется потрепаться. Невиновный человек иногда выглядит даже подозрительно, потому что он никак не может успокоиться, он все время оправдывается, говорит, говорит, анализирует, взывает к здравому смыслу, шутит, плачет или смеется. И только виновные всегда молчат. Они не проявляют столько эмоций, потому что обвинение не задевает их за живое, оно их не оскорбляет. Еще бы, ведь они знают, что обвинение справедливо. Они могут изобразить себя оскорбленными, но они этого не чувствуют.
– Саша ничего такого не изображал.
– Это не меняет сути. Он и не подумал защищаться, он замолчал. Саша все силы тратил, раздумывая, как вывернуться. Виновные используют молчание по назначению, чтобы выскользнуть и получить дополнительное время, попытаться просчитать шансы на спасение. Виновные знают, что молчание для них – золото. Как специалист по поведенческим паттернам, я говорю – давай отсечем все остальное твоей бритвой, и останется только то, что Саша Гусев виновен.
– Сто процентов? – прошептала я, бледнея.
– Нет, Фая. Нет, не сто процентов. Семьдесят – максимум. Могут быть и нестандартные реакции, и другие причины. Я не могу утверждать такое на сто процентов. Это было бы совершенно непрофессионально. Но вопрос не в этом, верно?
– А в чем?
– В том, отвернешься ли ты теперь от своего друга, отвернешься ли ты от него, даже если он виновен?
– Кто без греха, пусть первый бросит в него камень? – пробормотала я. – Нет, Игорь, не в этом дело. И я не отвернусь от него, если он виновен.
– Я уверен в этом.
– Уверен? Ты всегда во всем уверен. Истина в последней инстанции? Ладно-ладно! – Я подняла руки вверх, словно сдавалась в плен. – Просто мне кажется, что, если он невиновен, это нужно доказать.
– Зачем?
– Как – зачем?
– Нет, правда, это хороший вопрос. Допустим, он невиновен. Зачем нужно биться и доказывать это?
– Чтобы очистить его имя, допустим. – Я смотрела на Апреля как на иностранца, приехавшего в Москву, чтобы увидеть снег и попробовать съесть сладкий блин с соленой рыбьей икрой. Именно это, кажется, считается главным идентификатором загадочной русской души. По крайней мере, среди иностранцев. – Чтобы восстановить справедливость!
– Справедливость, ага. Но ведь его имя никто ни не порочит. Фирма его не прижимает. Даже деньги, скорее всего, не найдут и не отберут. Ты сказала, что ему, скорее всего, дадут уволиться по собственному желанию. Значит, никакой статьи в трудовой книжке. Рекомендации? Ну не будет он указывать вашего Кренделя в качестве рекомендующей стороны, и все. Напишет там тебя.
– Ты говоришь так, словно все уже решено. Оставь мне хоть тридцать процентов, а?
– Я могу дать тебе больше. Хочешь – бери семьдесят за то, что он невиновен, а тридцать – за его вину.
– Расщедрился, – улыбнулась я. Игорь подошел ко мне и провел ладонью по моим волосам, поправил сбившуюся прическу, откинул несколько прядей назад.
– Какая разница, сколько процентов оставить запрятанному в коробку коту, если коробку все равно никто не собирается раскрывать. Будем считать, что кот скорее жив, чем мертв. Я не против, если это поднимет тебе настроение. Лучше скажи, ты свободна сегодня вечером?
Люди обожают заборы и все, что за ними спрятано. Человечество преграждает друг другу путь даже там, где это не очень необходимо. Заборы дают чувство безопасности, ложное порою, но так согревающее по ночам. За забором и спится лучше, но только не моей сестре Лизавете.
Вечером в пятницу, когда мы с Игорем только-только зашли в квартиру, держа на руках спящего, перемазанного «киндер-сюрпризом» Вовку (он уснул в машине), Лизавета позвонила и сказала, что ее срочно выписывают. Да, прямо вечером. Да, прямо беременную – и да, на ночь глядя. Мы в этот момент стояли в коридоре и стаскивали с ног мокрые грязные ботинки – Игорь делал это, поддевая ботинок пяткой, он-то как раз и держал Вовку. Звонок застал нас врасплох, мы не поняли этой «срочности». Одно дело, когда человека срочно кладут в больницу, а другое – когда вот так срочно выписывают…
– Что за ерунда? Не могут они тебя выписать без предварительного предупреждения. Небось, в больнице и врачей-то нет.
– Ты с ума сошла? – взвилась Лиза. – А дежурные?
– А дежурные врачи не выписывают. Я помню, папу всегда выписывали в двенадцать или в час. И не ночи, а дня.
– Если ты будешь столько болтать, то и меня выпишут в двенадцать-час, – бросила мне сестра, раздраженная. Я задумчиво посмотрела вокруг, прикинула, что могло бы стать причиной такой резкой перемены в ее настроении, но Сережи дома по-прежнему не было, его командировки обычно длились не менее двух недель, и ждать его можно было не раньше дня намеченной свадьбы. А то и позже, на что я немного надеялась.
– В двенадцать ночи, – вздохнула я, – да еще в такую погоду хороший хозяин и собаку из дому не выгонит, не то что врачи да беременную женщину. Разве что у вас там потоп или пожар.
Ни потопа, ни пожара не было, но вместо неторопливого домашнего вечера с просмотром мультфильмов и поцелуями украдкой в Лизаветиной кухне нам пришлось ехать в больницу. Спящего Вовку мы уложили в кровать, стащив с него одежду и осторожно облачив в пижаму, попросили соседку побыть с ним – вдруг проснется (я смирила в себе гордыню ради мальчишкиного комфорта) – и потащились на зов его матери. Выяснилось, как я, впрочем, и думала, что врачи к этой так называемой выписке никакого отношения не имеют. Лизавета сама вдруг решила, что лежать в больнице ей ни к чему, что она здорова и в лечении не нуждается. Призывы урезониться результатов не дали. Сестренка поклялась, что, если я не приеду, она уйдет из больницы сама пешком – в чем есть, босая и простоволосая, как в старой доброй драме девятнадцатого века. Такого я, конечно, допустить не могла. Пришлось ехать. Кто знает, что еще ждет нас в больнице и в каком состоянии мы найдем нашу «выписывающуюся» больную.