Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он услышал неприятельский залп — дымки взлетели ничуть не хуже, чем от русских ружей. С обеих сторон пред него выскочили на лошадях офицеры, закрывая собою, он перестал видеть французов, вновь видел только спины. Один — кажется, это был генерал-адъютант Росляков — после залпа упал под ноги лошади, лошадь вырвалась у державших и махом помчалась вниз, прямо к неприятелю, волоча за собою и топча мёртвою хваткой уцепившееся за уздечку мёртвое тело; ещё один, гусарский полковник Фрязин, закачавшись, упал тоже — этот вместе с конём, только зелёный ментик махнул по воздуху пустым рукавом.
— Французская гвардия, Ваше Императорское Величество! — Это он услышал сквозь орудийный грохот, немолчные крики, металлический лязг и лошадиное ржание и словно бы вчуже обрадовался, что окончательно не лишился слуха. Слов «Ваше Императорское Величество, теперь надо отступать» он тогда не успел расслышать, потому что в десяти шагах от него разорвалось пушечное ядро. Земляные комья ударили по лицу, по рукам, большой ком попал в треуголку, резким движением он поправил её — не хватало ещё, в самом-то деле, оказаться перед собственными войсками простоволосым. И тут же лошадь под ним встала на дыбы — видимо, в живот ей попал осколок или просто тоже ударил ком земли, лошадь сама, без всякой его воли, махом полетела прочь, он не расслышал, просто уже не мог расслышать совета отступать, иначе, разумеется, предотвратил бы и остановил отступление. Но не расслышал — не успел расслышать, — лошадь сама понесла.
Слетел с холма; уже у подножия оглянулся — за ним скакали только конюший и врач Джеймс Виллие. Что, где теперь твои успокаивающие английские капли? Твои тёплые притирания? Где? Поистине осталось одно и любимейшее врачебное средство — кровопускание, а он не выносил кровопусканий. Но тут же с двух сторон выскочили кавалергарды, отсекая французские цепи. Сразу же он оказался закрыт с обеих сторон, и справа, и слева оказался закрыт от пуль. Французский залп вновь запоздал — слева упали несколько человек, только. Так мчались прямо по полю, не разбирая дороги, перескакивая рвы, так мчались несколько минут, пока кирасирский полковник Толль — он знал его, это был командир второго эскадрона, — пока, значит, Толль не подскакал, не схватил за повод. Каски не было на полковнике, кираса вмялась от удара штыка, и окровавленный палаш, который полковник держал в руке, невозможно было бы сейчас вложить в ножны — и ножны, и перевязь отсутствовали на полковнике, как и каска; из дыры в кирасе, как, впрочем, и из левой лосины возле обреза голенища, текла кровь, полковник и не думал перевязываться или хотя бы вытираться.
— Ватше Велеитчество! — лифляндский выговор полковника резал слух. — Ватше велеитчество! Казнатчей штаб-ротмистэр Охоттников упит! Ватше велеитчество! Упит! Нетт тенет! — он сделал ударение на последнем слове, словно бы был поляком. — Нетт тенег для нишнихчиноф! Ватше велеитчество! Нетт тенег — нетт войска!
Тут он сам взял повод и остановился, поглядел назад, туда, где только что стоял на взгорке. За его спиною была пустота. Неподалёку неподвижно и опустив голову, стояла лошадь, под которой корчился кавалергардский офицер — этот дольше всех, кроме раненого полковника, держался подле императорской особы и только теперь — видимо, уже умирая, — упал с седла. Вдалеке ещё один кавалергард лежал на поле, а ещё дальше — ещё один, лошади ускакали без седоков; всё! Он с недоумением посмотрел было на полковника, но и тот уже упал под ноги своего коня. Рядом, держа в руке шляпу, стоял только Виллие. Шум боя ещё доносился издалека, но чувствительно стихал. В сумерках очертания черепичных крыш Ольмюца казались вырезанными из бумаги. И вот над дальнею рощей, в которой утром располагался, согласно плану наступления, левый фланг, выкатился огромный желток луны. И песня, с явно русскими словами, которых невозможно разобрать, пьяная песня понеслась над чёрным полем; горланили человек двадцать, никак не меньше.
Битва окончилась.
— Quelle heure est-il?.. — хрипло, раздирая себя словами, спросил. — Quelqu'un enfin peut me dire l'heure?[50]
Врач только развел руками и поклонился, словно бы он задал сейчас невесть какой сложности вопрос. Уже и склонённый в двух шагах от него врач в коричневом чиновничьем сюртуке казался совершенно неразличимым, словно надгробие.
— Quoi? — спросил ещё. — Quoi? — слабо, как ребенок, спросил неизвестно о чём. — Pourquoi?.. Qu'est-ce que c'est?[51]
— Votre Mageste, il Vous est indispensable de boir maintenant une verre de vin rouge rechauffe. Oui. Du vin rouge chauffe — et tout passera. Tout passera, Votre Mageste. Tout passera parce que tout passe tres vite, Votre Mageste. Oui. Vous avez froid, Votre Mageste? Tout cela passsera a l'instant. Mais il faut boir un verre du vin rouge chauffe.[52]
Он действительно почувствовал, как его колотит дрожь. Как всегда, никто о нём не побеспокоился, никто не позаботился о тёплом платье, о вине и постели для русского императора; поистине, челяди в России бессмысленно что-либо приказывать, челядь никогда не станет, не станет о нём заботиться, никто никогда не станет заботиться о нём! Сунул руку в правую ольстру — пистолет отсутствовал. У него всегда лежал отличный четырехствольный «льеж» в правой ольстре. Пропал. И слово «пропал» отозвалось в сердце. Русскому императору нечем было застрелиться на поле проигранной битвы.
— Par ici, Votre Mageste. Rien d'autre n'est possible. Oui. Mais cela passera. Des de main cela passera.[53]
Виллие за повод ввел обеих лошадей в пустую кошару на краю поля. Сейчас нельзя было разглядеть, что сразу за полем начинались поднимающиеся вверх, на холмы, луга, на которых ещё недавно паслись, по всей вероятности, серые и пушистые моравские овцы, дающие столь мягкую и приятную на ощупь шерсть. Теперь луга оказались истоптанными войсками, а овцы — давно съеденными теми же войсками. Более никогда не будет моравской шерсти, нет, никогда не будет мягкой овечьей шерсти, не будет тепла и покоя.
Особенно сильный приступ озноба потряс его, он упал на сухую солому, чувствуя, что кишечник начинает неостановимо опорожняться, делая лосины ужасно тяжёлыми и мокрыми; лёг на живот, чтобы не лежать на мокром, но потекло сверху. Всегда он мечтал лежать с женщинами на соломе, сейчас почему-то совершенно позабыл об этом. Последним усилием воли он постарался перенестись лет на десять вперёд, в годы своего триумфа, перенестись вперёд, в Париж четырнадцатого года — не смог этого сделать, остался лежать здесь, в кошаре, распространяя зловоние, перебивающее зловоние, что шло от соломы, деревянных стен, каких-то непонятных жердей, прислонённых к стенам, и, конечно, от овечьего помёта, только и свидетельствующего, что здесь ещё недавно были овцы. Заснул, словно бы немедленно, словно бы резко ушёл отсюда прочь, заснул, более ничего не чувствовал, не видел и не слышал, не почувствовал, как врач стаскивал с него одежду, вытирал и накрывал лошадиной попоной, не увидел, как блестит в лунных лучах пенсне Виллие — треснутые стекла посылали сполохи ничуть не хуже дневного светила.