Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В минуты озлобленности Элвуд причислял к ним и Гарриет. Теперь, истощав не меньше его самого, она еще и выглядела соответствующе. Легкий бриз вместо бури, которая бушевала, сколько он себя помнил.
– Можно мы тут рядышком присядем?
Барт, один из кливлендских цып, захотел усесться за тот же столик. Его мама поблагодарила Элвуда и Гарриет и улыбнулась. Совсем молодая – лет двадцать пять – с округлым, добродушным лицом. Нервными, но все же изящными движениями она укачивала на коленях младшую сестренку Барта, которая не переставая ерзала, отмахиваясь от назойливых насекомых. Их игривая возня отвлекала Элвуда от бабушкиных рассказов. Они шумели и веселились – в то время как Элвуд и Гарриет сидели чинно, точно в церкви. Элвуду показалось, что Барт хоть и непослушный, но незлобивый ребенок. Он мало знал об этом мальчишке и его невзгодах, но чувствовал, что тот после освобождения еще сможет расправить крылья и полететь в правильном направлении. На воле его ждала мама, а это огромная поддержка. Не все никелевцы могли этим похвастать.
Бабушка Элвуда может и не дождаться его возвращения. Эта мысль впервые пришла ему в голову. Гарриет болела редко, а когда это случалось, наотрез отказывалась отлеживаться. Она держалась молодцом, но жизнь потихоньку ее подтачивала. Муж умер совсем молодым, дочь уехала на Запад и пропала, а единственного внука сослали в такое вот место. Приняв на себя все отмеренные судьбой горести, она оказалась на Бревард-стрит одна-одинешенька, потеряв одного за другим членов своей семьи. Очень может быть, она не дотянет.
Элвуд чувствовал, что его ждут недобрые вести: недаром Гарриет дольше обычного пересказывала недавние происшествия, случившиеся в их уголке Френчтауна. Дочь Клэрис Дженкинс приняли в Спелман, Тайрон Джеймс курил в постели и спалил собственный дом, а на Макомб-стрит открылся новый магазин шляпок. Она даже потешила его вестями о движении сопротивления: «Линдон Джонсон поддержал закон о гражданских правах, предложенный президентом Кеннеди. Его передали в Конгресс. Если этот славный малый все правильно сделает, то мир изменится. Когда ты вернешься домой, все будет по-другому».
– У тебя палец грязный! – воскликнул Барт. – А ну вынь его изо рта! Лучше возьми мой! – Он ткнул им сестру, и та состроила гримаску, а потом залилась смехом.
Элвуд потянулся к Гарриет через стол и взял ее за руки. Он никогда еще к ней не прикасался вот так – точно она была ребенком, которого надо утешить.
– Бабушка, что случилось?
В какой-то момент почти всех гостей Никеля пробивало на слезы, чаще всего после расставания, – когда они, повернувшись спиной к своим сыновьям, глядели на съезд, соединяющий Никель и магистраль. Мама Барта протянула Гарриет носовой платок. Та отвернулась, чтобы вытереть глаза.
Ее пальцы дрожали, Элвуд сжал их покрепче.
Она рассказала, что адвокат пропал. Мистер Эндрюс, этот обходительный, любезный белый юрист, который с таким оптимизмом вещал о пересмотре приговора для Элвуда, собрал вещички и уехал в Атланту, ни словом с ней не перемолвившись. И прихватил с собой двести долларов, которые они ему заплатили. Еще сотню дал ему после встречи мистер Маркони – что, конечно, не в его характере. А мистер Эндрюс был тверд и убедителен: мы, мол, имеем дело с классическим примером судебной ошибки. А еще она рассказала, что, когда села в автобус и помчалась в центр – к адвокату в контору, – там никого не оказалось. Хозяин показывал офис потенциальному арендатору – дантисту. Они оба посмотрели на Гарриет как на пустое место.
– Я тебя подвела, Эл, – сказала бабушка.
– Ничего страшного, – ответил он. – Я уже выбился в испытатели. Он не высовывался – и получал за это награду. Все как заведено.
Существовало четыре способа покинуть Никель. В агонии очередного ночного приступа Элвуд нашел пятый.
Избавиться от самого Никеля.
Глава тринадцатая
Он не пропустил ни одного марафона. Победители – эти супермены, охочие до мировых рекордов и энергично молотящие ногами по нью-йоркскому асфальту вдоль мостов и широченных авеню, – не слишком его волновали. Съемочные группы преследовали их на машинах, снимая крупным планом каждую капельку пота и вены, вздувшиеся на шее, а еще рядом всегда ехали белые копы на мотоциклах, чтобы сбоку не выскочил какой-нибудь безумец и не помешал их движению. Этим ребятам и так щедро аплодируют, неужели они без него не обойдутся? В прошлом году в забеге победил брат-африканец, парень из Кении. В этом – белый, из Британии. Телосложение у них одинаковое, цвет кожи не в счет, а что касается ног – тут и беглого взгляда достаточно, чтобы понять: об этих парнях непременно будут трубить газеты. Они профессионалы, тренировавшиеся целый год, съехавшиеся со всего света, чтобы определить, кто из них лучший. Болеть за победителей не составляет труда.
Однако ему больше нравились хиляки, которые уже к двадцать третьей миле еле переставляли ноги, свесив, точно лабрадоры, язык набок; те, кто так или иначе доползал до финиша, сбив ноги в «найках» в кровь; тюфяки и хромоножки, которые продвигались не столько по заданному маршруту, сколько по глубоким расщелинам своих личностей – чтобы отыскать в них и вынести на свет то, что там запрятано. Когда бегуны добрались до Коламбус-Сёркл, телевизионщики разошлись, поле конусообразных стаканчиков из-под воды и изотоников напоминало заросшее маргаритками пастбище, а на ветру реяло серебро термических покрывал. Возможно, здесь их еще ждали, а может, уже и нет. И тем не менее кто бы на их месте не стал радоваться?
Победители бежали первыми, за ними следовали единой стайкой середнячки. Но он приходил ради тех, кто плелся в конце гонки, и ради толп на тротуарах и перекрестках – этих нью-йоркских зевак, до того чудаковатых и славных, что они вытаскивали его на улицу из квартиры силой, которую иначе как родством душ он не называл. Каждый ноябрь марафон стравливал его скептицизм в отношении к людям с ощущением, что они все в этом грязном городе единое целое – случайные братья и сестры.
Зрители поднимались на цыпочки, упирались животами в полицейские деревянные ограждения синего цвета, которые обычно выставляет полиция во время массовых забегов, протестов, президентских выступлений. Они толкались в поисках лучшей точки обзора, забирались на плечи отцам и бойфрендам. Вой сирен, свистки зрителей, старые мелодии в стиле калипсо, рвущиеся из бумбоксов, – все слилось воедино, как и крики «Вперед!», «Ты сможешь!», «Поднажми!». Ветер приносил запах то хот-догов из передвижного кафе «Сабретт» неподалеку, то волосатых подмышек девушки в коротком топе, стоявшей рядом. Если вспомнить ночи в Никеле, когда тишину нарушали лишь возня насекомых да чьи-нибудь всхлипы, диву даешься, что можно вот так спать в одной комнате с шестью десятками мальчишек и чувствовать себя единственным человеком на земле: кругом полно народу – и в то же время совсем никого. Но тут ты находился в самой гуще толпы, и каким-то чудом тебе хотелось не придушить окружающих, а обнять. Целый город бедняков и жителей Парк-авеню, черных и белых, пуэрториканцев – тех, что стоят на обочине с плакатами и национальными флагами и приветствуют людей, которые еще накануне соперничали с ними у касс «Эй-энд-Пи», занимали последнее свободное место в вагоне метро или плелись впереди по тротуару со скоростью черепахи. Конкурировали с ними за квартиру, школу, да даже за сам воздух. На несколько часов вся эта кровная, лелеемая