Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ВОПРОС ИЗ ЗАЛА. Так что же такое бессознательное?
Можно подойти к его определению традиционно, указав на то, что субъект является представителем особого вида не потому, что он обладает разумом, а поскольку у него есть бессознательное. Не будь его, ни о каком субъективном и, более того, пресловутом «человеческом» и речи быть не могло. Лакан заявляет, что бессознательное – это то, что у субъекта есть наиболее человеческого в узком смысле слова. Другими словами, бессознательное – это как раз не то, что с животными его роднит, а напротив – если бы у животных было бы бессознательное, они были бы субъектами.
В то же время этого недостаточно, поскольку здесь, как правило, увлеченно заговаривают об ограниченности «рациональности» как средства познания, упуская, что новизна и суть психоаналитической программы состоит вовсе не в том, чтобы показать сугубое преимущество какого-либо другого средства. Напротив, то, на что анализ способен в этом отношении указать – так это на интерес Другого, который нуждается вовсе не в рациональности субъекта, а в том, чтобы тот непрестанно проявлял готовность отдавать себе отчет. На этом до сих пор обустроена вся педагогика в широком смысле слова. Отдавать себе отчет означает не столько эпистемологически опираться на сознание, сколько демонстрировать Другому – например, занимающему место власти – что на ваш счет можно больше не беспокоиться. Отдавать себе отчет – значит усыпить его тревогу. Заметьте, что животное отдает себе отчет постоянно, и к сознанию это не имеет отношения. Привычное словоупотребление термина «сознание» показывает здесь обманчивость самой возможности пользоваться концептом, как если бы он сам по себе нечто объяснял.
В точно такой же мере это касается и термина «бессознательное», который стал для современности чем-то наподобие пароля, который больше не открывает никаких входов. Хотя, согласно лакановскому заявлению, в области бессознательного субъект «находится у себя дома», это не значит, что в своем доме он ориентируется. Большую часть времени он проводит в совершенно ином месте.
По этой причине забавно наблюдать, как некоторые субъекты – как правило, это страдающие неврозом навязчивых состояний – отрицают бессознательное гораздо более наивно, поскольку убеждены, что бессознательного нет у них лично, что произошла какая-то ошибка. В этом свете в клинической среде принято переоценивать присущую этим невротикам гордыню, полагая, что они опрометчиво настаивают на том, будто происходящее в их душевной жизни является для них самих открытой книгой. На деле положение невротика навязчивости совсем иное – действительно, уделяя огромное внимание своей способности к самоудостоверению и воображая, что большая часть предпринимаемых им удачных действий обязана именно этой способности, невротик постоянно получает из этой области большое количество противоречивых сведений, обилие которых ставит его в тупик.
Я неоднократно приводил клинический пример такого невротика, занявшегося после чтения Фрейда самоанализом и обнаружившего, что успех такого анализа равен его же неудаче. Этот невротик отличался тем, что он ни на чем долго не задерживался: как только начатая им деятельность приносила первые удачные плоды, он тут же вздыхал с облегчением и переходил к чему-то еще. То, что, таким образом, было его собственным симптомом, как он справедливо рассудил, состояло в его желании поскорее отделаться, сделать Другому ручкой адью. Сконцентрировавшись в ходе самоанализа на этой особенности, он напал на несколько удачных воспоминаний и трактовок, проливавших на нее свет, и тут же, испытав глубокое удовлетворение, поздравил себя с успехом и позволил себе передышку в размышлении. Лишь через некоторое время до него дошло, что он таким образом никуда не продвинулся, поскольку достигнутое им начальное понимание сущности симптома принесло симптоматическое удовлетворение вместе с характерным желанием немедленно покончить с этим, то есть вызвало прерывающее любую деятельность желание, которое субъект как раз пытался проанализировать. Другими словами, в положении невротика всегда обнаруживается характерный неутилизируемый остаток, который буквально некуда приткнуть.
Чем в первую очередь привлекателен господин, так это тем, что с современной, постгегельянской точки зрения остаток такого рода для него нехарактерен. В этом смысле всем разнообразным грезам современности о господине, в которых основным его достоинством может быть что угодно – сокращение дистанции от замысла до действия, отсутствие лишних объяснений и рефлексий по поводу своих поступков, презрение к соображениям безопасности и комфорта, – необходимо противопоставить короткое и избавленное от лишних сантиментов определение господина как сущности, чья психическая конфигурация (по крайней мере, в нашем воображении) не производит побочного продукта.
В то же время необходимо отдавать отчет в том, что о соответствующей фигуре в ее буквальном историческом выражении – от которого Лакан сразу и предусмотрительно попытался уйти, – по всей видимости, речь не идет. Если что мы и получим, то лишь соответствующую положению господина функцию. В то же время ей долгое время можно довольствоваться.
Я хочу обратить внимание на то, что именно в предчувствии актуализации этой функции мы сегодня прозябаем, иначе многие характерные составляющие современности понять было бы невозможно в принципе. Как, например, можно объяснить в какой-то момент охватившее всех ощущение, что современность представляет собой время, в которое историческое напряжение ослабло и, помимо локальных пертурбаций, никакие масштабные изменения в повестке произойти уже не могут? По поводу этого ощущения многие философы – особенно ориентированные марксистской повесткой, где всегда есть место политическому требованию «иного», – испытали настоящий гнев; от нее также дистанцировались мыслители, взращенные в структуралистском окружении, например Жак Деррида. В то же время не следует отвергать это ощущение с порога, поскольку в нем заключено нечто истинное если не с точки зрения исторического прогноза, то, по крайней мере, со стороны подспудного и в то же время всеохватывающего способа восприятия, на который невольно ориентируется субъект, застрявший между собственным гуманитарным образованием и доносящимися до него отзвуками того, что можно назвать «большим переделом» знания, требующим его производства там, где оно могло бы стать достоянием будущего господина.
Неудивительно, что в этой ситуации некоторые мыслители то и дело становились жертвами чего-то такого, что, если бы речь шла о психических реакциях, чрезвычайно походило бы на манию. Известно, что наибольшая концентрация тревоги интеллектуалов пришлась на момент заката структуралистской философии вместе с превращением ее во что-то такое, чему до сих пор не удается найти определения, но что вызвало значительную работу скорби и массу упреков в завершении старой доброй традиции поиска истины. Именно на этом фоне обнаружились исследователи, которые на фоне как будто бы совершенно утраченных координат обрели вдохновенный, практически провидческий дар: им внезапно становилось ясно, как устроены наиболее крупные пружины философского процесса последних столетий. Речь шла не о беспристрастном анализе, напротив, здесь демонстрировали убежденность, что наиболее заметные инициативы современной философии или искусства обратили некоторые неочевидные культурные закономерности себе на пользу и тем самым достигли славы и распространенности, в противном случае, вероятно, недостижимых.