Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детский дом. За мной ходит мальчик лет одиннадцати. Вдруг спрашивает:
– Правду говорят – вы письменница?
– Да вот, говорят.
– А вы умеете как Жюль Верн?
– Нет, как Жюль Верн я не умею.
– А почему?
– Не умею так хорошо придумывать, как он.
Помолчав:
– А стихи умеете?
– Нет, не умею.
– Что, нескладно получается?
– Да, знаешь, не очень складно.
Молчит.
– А вы постарайтесь, постарайтесь, чтоб – как Жюль Верн!
* * *
В общем вагоне. Старик лет семидесяти с больными, в язвах, руками рассказывает:
– Поставил себе сараюшку, огородик завел, живу. Скучно: один. Но ничего, живу. И летом огурец у меня и помидор. Живу, не тужу, старуху вспоминаю.
И вот, ни с того ни с сего – чирьи, на ногах, на руках, по телу пошли, на морду кинулись. Мокнут, сволочи. Пришел в больницу, а меня тут же и оставили: лечись, мол. Лечили-лечили – и что вы думаете? Вылечили.
– Как же вылечили? Вон у тебя руки какие.
– Погоди, имей терпение. Слушай. Вот вылечили и пошел я домой. Прихожу, а сараюшки нет. Что такое? Где мой сарай? А соседи говорят: приезжала твоя дочка, говорит: слышала я, отец помирает. Возьму-ка я сарай себе. Мы ей: погоди, может, не помрет еще. А она: помрет!
И сломала сарай, все доски до последней, все увезла. И что вы думаете? Чирьи опять на меня кинулись. В ту же ночь.
– Куда ж ты теперь?
– К сыну. Только возьмет ли меня, такого паршивого?
* * *
В том же вагоне старая мордовка с мальчиком лет шести. Лицо мальчика голубовато-бледное, очень худенькое, глаза большие.
– Он в больнице лежал. Выздоровел, а родители за ним не приехали. Месяц не едут, два – не едут. Сидит мальчишка на крыльце, ждет, смотрит на дорогу. Мать есть? – спрашиваю. – Есть, – говорит. – Отец есть? – Есть. – Что ж не забирают тебя? Молчит.
Что ж ему, жизнь на крыльце сидеть? Взяла его к себе, пусть у меня живет.
* * *
На Тарусском кладбище, на похоронах Петра Ивановича Голышева представитель министерства говорил так:
– Автомобильная шарикоподшипниковая промышленность потеряла в лице Петра Ивановича… Подшипниковая промышленность никогда не забудет… Подшипниковая промышленность обязана Петру Ивановичу…
В толпе стояла женщина. Она всё терпеливо и покорно слушала, а потом сказала:
– Спасибо ему, что он с наших плеч коромысла снял.
(Петр Иванович помогал строить в Тарусе водопровод.)
* * *
Дни XXII съезда[25]. На Красной площади толпы народу. Группы по сорок-пятьдесят человек. Но говорят двое-трое. Остальные слушают.
Молодой грузин говорит:
– Он имел заслуги.
– Какие такие заслуги? Какие такие заслуги?
– Он имел заслуги, – подтверждает человек на костылях.
– У него вся морда в крови, – говорит женщина, по виду домохозяйка, и проводит рукой по лицу.
– А кого он сажал? – говорит человек на костылях. – Никого он не сажал. Вот я, например…
– Не знаю, как вы, а у меня он посадил мать и отца, и оба не вернулись. – Это говорит человек лет сорока с интеллигентным лицом.
– Ну, хорошо, – вступает толстощекая женщина с ярким маникюром. – А зачем надо было на весь свет орать? Почему нельзя было тихо? Вот наш заведующий парикмахерской тоже пришел в зал и прямо при клиентах стал ругаться, зачем одеколону много уходит. Зачем же при всех? Почему нельзя было тихо?
– Да, не нашего ума дело. Был хорош, хорош – и вот тебе.
– А Мао-дзе-дун нам этого не простит. Теперь всё.
Рядом стоит милиционер. Молчит. Не вмешивается. Вокруг него бегает маленький человечек в кепочке:
– Почему молчите? Почему не прекратите это безобразие? Почему не вмешиваетесь?
А милиционер молчит.
(Москва, Красная площадь.)
Я буду здесь иногда писать «мама», иногда «Фрида Абрамовна», а иногда «Ф.А.» – как получится.
В мамины статьи была вовлечена вся семья. Всё это обсуждалось дома, бурлило и клокотало. Те, за кого мама собиралась заступаться, становились – нет, конечно, не членами семьи, но важными для нас людьми, мы за них болели, мы им сочувствовали. Потом мама ехала в командировку. Иногда надолго. Из дальних командировок она посылала письма: и нам, и своим друзьям. Наконец, мама возвращалась. Писала статью. Мы с сестрой, конечно, пока не выросли, шумели и мешали ей работать: все-таки жили в тесноте, в коммунальной квартире. Вот что пишет Лидия Чуковская в книге «Памяти Фриды» (изд-во: “Гудьял-Пресс”, Москва, 2000 год, глава «Зубами»):
Кто бывал у Фриды на Ермолаевском, тот помнит эти две крохотные узенькие комнатушки, из которых в одну можно было попасть сквозь тесноту другой, где даже самые необходимые вещи казались излишними; комнатушки, из которых в коридор потихоньку выносили один-два стула, чтобы гость мог беспрепятственно войти в дверь. Как размещались там, жили, обедали, спали, работали пять человек – для меня всегда оставалось тайной, особенно трудно было вообразить себе, как могли там писать свои книги двое профессиональных литераторов.
Но вот статья написана. Начиналась эпопея с ее напечатанием. Я в детстве была убеждена, что это такой необходимый этап: «пробивание» статьи. Статью сперва пишут, а потом долго «пробивают»: а как же иначе! Каждая, буквально каждая мамина статья проходила с большим трудом. Сегодняшнему читателю может показаться, что ничего особенно крамольного в ее статьях и нет, но по тогдашним меркам приходится только удивляться, что статьи эти всё же публиковались. И публикация никогда не была конечным пунктом пути. Ведь самой важной была реакция на статью: подействует она или нет? Освободят ли мальчишку из лагеря («Кем вы ему приходитесь?», стр. 28)? Возьмут ли куда-нибудь на работу уволенную учительницу музыки («О понятиях совсем не старомодных»[26])? А пока суд да дело, учительница эта живет у нас дома, и мама не спускает с нее глаз: ведь она уже пыталась покончить с собой, когда ее шельмовали сослуживцы (об этом эпизоде пишет Лидия Корнеевна Чуковская в «Памяти Фриды», в главе «У Чарльза Диккенса спросите»). И так далее.