Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не рассказал матери о первой потраве в молодом березняке. Его там действительно побили, но только не мужики, а бабы с волчанского совхоза. Хотел Мишка с ними по-хорошему, да не вышло. Отказались разгружать телегу, запряженную двумя коровами. Берданку выхватили, за волосья оттаскали и бока намяли. Все пытались руки опояской связать, да хорошо коровенки ихние оказались дикошарыми, испугались возни и криков, ну и припустили. А бабы за ними. Телега сама перевернулась, и длинные гладкоствольные жерди рассыпались, так как еще не были увязаны. Мишка подобрал берданку и опять на баб, пригрозил, что через сельсовет конфискует у них коров, которых они используют не молока ради ребятишкам своим, а как тягло в воровских затеях. Бабы в плач. У одной дети без отца растут, у другой тоже. Чем кормить? А жерди им нужны до зарезу, пригон у той, что постарше, совсем завалился, и зимой некуда коровенку ставить. Вот и повоюй с ними, с этими бабами. Пришлось отдать им жерди, все равно березами они уже не станут. Угрозу конфисковать коров Мишка оставил до следующего раза — бабы клялись и божились, что сроду без разрешения не объявятся в его хозяйстве. Не поверил им Мишка, но отпустил. Теперь вот бока ноют и совесть мучает, что уж слишком часто он стал прощать потравщикам.
Когда вернулась Катерина, Мишка сладко похрапывал, шевеля во сне губами.
Только теперь, поправив обуглившийся фитиль в лампе и подвинув ее к сыну ближе, Катерина увидела ссадины и кровоподтеки на его руках, на лице, на шее.
— Господи… — она присела на табурет против Мишки, глянула на его босые ноги, изодранные брюки, старенький отцовский пиджак и не смогла справиться с подступившими слезами, всхлипнула. — Сынок… да что же это за работа у тебя такая, непутевая?
Мишка проснулся.
— Ты чего, мам?
— На кого ты похож, разбойник?
— На батю, на кого же еще… — но по глазам и слезам матери понял, о чем она говорит, отодвинул в сторону лампу. — Да ладно, мам, счас умоюсь, — он с трудом поднялся, прошел в угол к рукомойнику и, тихо постанывая от саднящих царапин, осторожно умылся.
— Ну почему ты такой скрытный? Неужели матери-то родной всю правду не можешь сказать?
— Ага, скажи тебе, так ты и на работу не пустишь.
— И не пущу! Говори, как на духу, с кем дрался?
— Не хватало мне еще с бабами драться.
— С какими бабами?
— С обыкновенными. Из совхоза.
— Докатился до ручки. Совесть-то у тебя есть?
— Да я их и пальцем не тронул. А надо бы… Знаешь, мам, они ведь там не первые были, целую опушку березок совхозные выпластали. На жерди. Будто им осинников мало. Бестолочи… Как с ума все посходили. Такую светлую рощицу загубить…
— Сынок, время-то какое — в каждый дом беда стучится. У всех одно-единое лихо — война.
— Нет! — крикнул Мишка и осекся — на кого он кричит-то, на мать — и уже тише, извиняясь, добавил: — Война там, на фронте. Там настоящая война, а здесь только подмога. И лес нам нужен для главного, а не для жердей на пригоны. Дед Яков мне тоже говорил. Ты растишь телят на мясо для фронта. Я охраняю и ращу лес для фронта. Надо же быть всем помощниками, а не транжирами. И не ругайся, мам, все равно я спуску никому не дам.
— Ох, горюшко ты мое… Люди-то ведь, сынок, разные. Не ровен час озлобятся на тебя, попадешь под горячую руку.
— Мам… я спать хочу. Завтра надо в лагерь к Феде Ермакову сбегать. Один остров пленные уже выпластали. Теперь… а, тут уж ничего не поделаешь. Приказ.
Катерина устало опустила руки. Все. Совсем выпрягся Михалко из ее подчинения. Теперь с ним не совладать.
— Картовница остыла… — пожалела она.
— Не хочу я…
Он сразу обмяк, расслабился, увидев, что мать согласилась с ним, что завтра он снова пойдет на обход лесных островов, и послезавтра, и до тех пор, пока это будет нужно и пока не вернутся с войны нечаевские мужики.
Мишка залез на полати и мгновенно уснул.
А Катерине опять припомнился сон Якова Макаровича. Дурной сон. Да в том-то и беда — старикам часто вещее снится.
Она глянула в передний угол, где когда-то висела икона, глянула и горько усмехнулась слабости своей, ведь она и молитвы-то ни одной не знает, а то бы помолилась. Попросила бы у Божьей Матери-заступницы милости — сохранить для жизни мужа Ивана и сына Михаила. Еще бы помолилась она за сына и невестку Якова Макаровича. И чтобы Божья Матерь покарала тех, кто принес горе в их деревню и на всю русскую землю. А за себя ни одного-то словечка не замолвила бы, ни единой просьбишкой не надоела, ведь ей ничегошеньки не надо, лишь бы все живы были да рядом, это ли не счастье, это ли не жизнь…
Из дневника Дины Прокопьевны:
«…Месяца через три после начала войны Миша Разгонов и Юля Сыромятина принесли в школу большую картину “Портрет”. Тимоня сделал раму, и мы повесили картину в самом большом классе. На днях кто-то из учеников или из учителей так подвинули горшок с геранью, что цветок закрыл собою каравай хлеба в руках женщины на картине.
На перемене слышала, как Кузя Бакин назвал налогового агента фашистом и пообещал повесить Антипова на будущий год. За что? И почему на будущий год? Кузя самый маленький росточком из моего пятого класса. В школу бегает в пиджачке. На ногах — старые носки, сшитые из выброшенного кем-то зипуна. В сильные морозы он весь первый урок “оттаивает”, закутавшись в чью-нибудь шубейку.
С появлением в соседстве нашем нового леспромхоза и работающих там пленных мои уроки немецкого языка превратились в какую-то неразбериху. Приходится не столько изучать правила, сколько отвечать на бесконечные вопросы ребятишек. А они на каждый мой ответ хором протестуют и, перебивая друг друга, начинают рассказывать сами: как кормят пленных, что они делают после работы, какие песни поют, даже как ходят и как произносят русские слова. Срывается почти каждый урок, но успеваемость по предмету почему-то стала стопроцентной.
Яков Макарович Сыромятин, наверное, ошибся. До войны он остерегал Мишу Разгонова от бесполезных дел, натаскивал его, как кутенка, в лесу и учил по своей житейской книге, в которой все заранее на долгие годы спланировано. Только ведь так не бывает. Какой бы столб высокий да крепкий ни был, он уже никогда не сможет снова стать деревом. А жизнь и есть дерево. Будь книга хоть самая мудрая, но если в ней нет жизни, она похожа на столб без веток и листьев. Мне жалко Мишу — душа у него к доброму тянется. Он должен расти вольным человеком, а должность его может сейчас ожесточить, укоротить ветви его фантазий. А может быть, и не права я…
Девочки взрослеют прямо на глазах. Юля Сыромятина из уличного атамана превращается в статную красавицу. Ум у нее детский, а в душе уже пробуждается женщина. Я услышала только обрывок фразы. Юля о чем-то просила Мишу Разгонова: “Ну чего ты…” Но столько было в этих словах нежности, ласки, женского обаяния, что Миша перестал хмуриться и согласно кивнул головой.