Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он перевернул лист и принялся рисовать край пустоши, блеск извилистой реки и обреченные дубы (теперь в их рядах зияло пустое место). Некоторое время он водил кистью почти механически, но затем вдохновение все же пришло к нему. Он задышал мерно и глубоко, как во сне. Вид перед ним волшебным образом ложился на бумагу легкими мазками, словно сам собой.
На лист упали влажные крапинки. Сжав зубы, Натаниэль глянул вверх, на скопление облаков (для туч они были слишком светлыми). Да, заморосило, но едва-едва, словно над ним порхали страдающие недержанием насекомые. Натаниэль вытянул руку ладонью вверх, стараясь поймать на нее хоть одну настоящую каплю. В этой позе попрошайки его и застал Томас.
— Какие новости? — спросил Натаниэль друга.
Обычно веселое лицо Томаса было сейчас угрюмым, грозовым.
— Я должен был предупредить ее, что этого делать нельзя. Я уже видел, как дети умирали от этого.
— Господи боже мой, что случилось?
— У дочки Маргарет режутся зубки.
— Да, я знаю.
— Для малютки это болезненно, но так почти всегда и бывает. — Томас ударил себя кулаком по бедру. — Это же просто глупо! И все равно так везде делают, как ни отговаривай, как ни объясняй! — Он заметил вопрошающий взгляд Натаниэля и пояснил: — Она разрезала девочке десны.
— Это так плохо?
— Очень; сейчас у малышки жар. Я опасаюсь самого худшего.
— Но твое лекарство…
— Дети в этом возрасте еще недостаточно разумны, чтобы быть настолько легковерными.
Натаниэль не мог придумать, что сказать. Он впервые видел своего друга в таком отчаянии.
— А ты беспокоишься о своих деревьях, — осуждающе сказал Томас; но почти сразу же попросил прощения за резкие слова. Он вытащил из кармана два обкрошившихся по краям флидкейка[58]и протянул один Натаниэлю.
— Не знаю, как ты, а я всегда голоден, — сказал он.
Натаниэль взял лепешку и принялся грызть ее. Она была давнишней, и оболочки свиных внутренностей на изломе были неприглядно серы. Но оба съели все до крошки — им была в радость любая еда.
Натаниэль краем глаза наблюдал за своим молодым другом; Томас же смотрел на пустошь. Ветер ерошил его прямые темные волосы, но он даже не пытался пригладить их. В этом юноше не было тщеславия. Впрочем, Натаниэль в первый же день их знакомства понял, в чем его страсть. Их взаимопонимание коренилось в сходстве надежд на будущее. Преданный своему идеалу — миру без классов и собственности — Томас мог бы быть весьма тягостным товарищем. Но надежда на близкое счастливое будущее придавала легкость общению с ним. Натаниэль ничего не знал о каких-либо иных его желаниях, возможно, более низменных или более плотских. Казалось, страсти чужды Томасу или, точнее, их затмевают в его душе преданность общине и вера в людей.
— А скажи, за картины хорошо платят?
Вопрос застал Натаниэля врасплох. Наконец он ответил:
— Можно выручать хорошие деньги, если готов поступиться искусством ради лести. — Натаниэль не стал говорить, что Николас Кейзер порой запрашивал по пятьдесят гульденов с каждой фигуры на групповом портрете. — Но меня богатство не прельщает. Я хочу стать ученым живописцем, назовем это pictordoctus. Хочу принести людям настоящее искусство.
— А-а.
Натаниэль пустился в описание своих методов (хотя об этом Томас не спрашивал): что где бы он ни был, он всегда зарисовывает то, что видит; что всегда носит при себе бумагу, планшет и карандаш, чтобы делать наброски видов, а позже отрисовывает их пером и кистью.
— Если всю жизнь просидеть дома, не научишься видеть то, что вокруг тебя. Всегда наблюдать. Помнить Аристотеля. Искусство любит случайности, а случайность любит искусство.
— Ты рисуешь все подряд, все что угодно?
— Все то, на чем останавливается мой глаз. И до тех пор, пока это творение божье существует.
— Что, это может быть даже муха?
— В Голландии есть художники, которые сделали свое состояние на мухах. А также улитках, мотыльках и цветках.
— Мухи и улитки — не очень-то возвышенный предмет.
— Но они, как и мы, созданы Господом Богом, Томас. Но дело не в них. Пойми, на картине нельзя запечатлеть то, что невозможно увидеть или ощутить иначе. Настоящему художнику должно постоянно подвергать свои чувства испытаниям и пренебрегать, когда нужно, чужими взглядами и мнениями.
— А как же херувимы и эта твоя прекрасная Венера?
— А они — не мои.
Томас призадумался, вычищая ногтем застрявшие между зубов крошки. Похоже, он понял, что хотел сказать Натаниэль:
— Тогда что есть твой предмет в живописи?
— Мой учитель, голландец, — Натаниэль обвел рукой изнемогающую от зноя пустошь, людей, упорно трудящихся среди пыли, — уговаривал меня отречься от всего этого. Он говорил мне так: «Оставь этот мир и этих твоих людей, мой мальчик. Поезжай в Рим».
Глаза Томаса вспыхнули, и он уставился на Натаниэля. На миг он забыл даже о папистах и Антихристе.
— Ты правда мог уехать в Рим?
— Да, но зачем? Чтобы освоить ненатуральную манерность? Чтобы рисовать мифологических блудниц и героев? Нет, Томас, свой храм я заложу именно здесь. — Он повел рукой вокруг себя. Белозубые чумазые ребятишки в одних рубашонках замахали им в ответ с равнины, от хижин. Оттуда тянуло запахами дыма, навоза и спекшегося песка. Мимо рубщиков вспышкой промелькнул зеленый дятел. — Я хочу искусством сохранить вот этот мир, — сказал Натаниэль. — Запечатлеть его на холсте и тем спасти от исчезновения в глубинах времени. Я считаю это своей святой целью.
— А меня ты можешь нарисовать?
— Тебя?
Томас залился краской, как школьник:
— Конечно, это суетное тщеславие…
— Я буду рад сделать твой портрет.
— Правда? Может, мне лучше переодеться?
— Дай мне нарисовать тебя таким, какой ты есть. Каким тебя видит Бог.
Томас поглядел на небо:
— Надеюсь, Он простит меня за это.
— Это не грех.
Натаниэль положил на песок неоконченный пейзаж и придавил лист камешками, чтобы его не унесло ветром. Доставая чистый лист, он почувствовал желание работать, желание творить. Томас был для него настоящим, а вот те деревья, похоже, лишь символами чего-то неопределенного. Первый штрих лег на бумагу.
— Что мне надо делать?