Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды вечером, когда Тоби Корбет, Уилл Таннер и одноглазый Хэйл, бывший сержант, ужинали пирогом с крольчатиной в общественной хижине, Натаниэль попытался вовлечь их в разговор. Он спросил их: разве не радуются они тому, что король-тиран обезглавлен, а истинная вера торжествует?
— Нам-то что? — ответили ему. — Нашей-то доле с чего бы переменится? Это фригольдеры[46]воевали, и раз уж они одолели, так теперь от своих выгод уж точно не отступятся.
— Но ведь для всех англичан сейчас многое изменилось к лучшему.
— Зато прав арендаторов у нас как не было, так и нет, и не будет… — сержант Хэйл вперил в Натаниэля укоризненный взгляд. — Были у нас клочки земли, так и тех нас огораживатели лишили. Они нас с земли погнали в бродяги да побирушки. И в какой округ ни подайся, везде нас судьи под кнут ставили за нашу же беду.
Воспоминание о том разговоре всколыхнуло в Натаниэле неясный стыд. Он поднялся и без всякой цели направился в заросли вереска. Оглянувшись, он увидел, что молодые родители уже устроились на ночлег прямо на земле. Хнычущая малютка лежала между ними и сосала палец матери. Тоби Корбет, хорошенько приложившийся к дешевому рому, уже храпел. Сюзанна, покончив с лепешками, неприкаянно сидела возле него.
Добрый, порывистый Томас уже пробирался за ним через высокий вереск.
— Натаниэль, не таи обид, — окликнул он друга. — Просто он соперничает с тобой за чувства этой девушки. Тем более что, осмелюсь заметить, ты в этом продвинулся гораздо дальше него.
— Так его тревожит только?..
— А что же еще?
— Оставь. Эти слухи слышали все. Может, сейчас и кажется, что все хорошо, но дурные предчувствия просто витают в воздухе.
Томас, улыбаясь, покачал головой:
— Мы сильнее, чем ты думаешь. С каждым днем нас становится все больше.
— У тех, кому наше дело не по душе, достаточно сил, чтобы справиться с нами. Семья из Эштеда, что прибыла сегодня утром, видела солдат на дороге. В трех милях отсюда.
— И что же?
— Возможно, они направляются именно сюда.
Томас поджал губы. Он служил в парламентском войске в качестве аптекаря и хирурга и считал, что знает, что такое армия. Он отказывался верить в надвигающуюся опасность.
— Среди нас самих много солдат, — ответил он. — Многим не раз доводилось сражаться. Пусть армия и близко. Но ее составляют такие же, как мы. Возможно, именно те простые честные люди, рядом с которыми мы уже молились и страдали.
— Солдаты будут выполнять приказы.
Томас начинал злиться, выслушивая все эти предчувствия. Он шутливо потянул Натаниэля за плечо:
— Пожалуйста, пойдем обратно. Ты ведь не собираешься спать в хижине? Сегодня такая теплая ночь, что можно лечь и на воздухе. — Он озорно подмигнул: — Да и Сюзанна будет тебя ждать.
— Ну хорошо, пойдем.
Они вернулись сквозь заросли вереска, сухого, словно кетгут[47]. Всеми покинутая Сюзанна лежала на боку и словно не заметила возвращения своего возлюбленного. Или уже спала.
Томас по-кошачьи устраивался на земле, пока не улегся удобно, потом подсунул под голову свернутую куртку и затих.
Натаниэль растянулся на спине, подложил руку под голову и стал смотреть на холодные мерцающие звезды.
С неожиданно острой тоской по родным краям он вспоминал дом своего учителя на Лорьерграхт. Там была такая сырость, столько плесени — по сравнению с ломким вереском и жарким засушливым летом там был словно иной мир. Николас Кейзер был слишком честен, чтобы скрывать, что стены мастерской изъедены грибком. Однажды на его неоконченную картину свалился с потолка ком побелки. Натаниэль закрыл глаза и отправился мыслями в Амстердам, город, в котором зимние туманы скрывали очертания домов и превращали людей в призраков, а летом стояло чудовищное зловоние, потому что каналы были забиты нечистотами, и милые личики горожанок прятались за носовыми платками или мешочками с душистыми шариками.
Но учителя не волновало даже зловоние, словно обоняние давно перестало тревожить его, как и все остальные чувства. По словам самого Николаса Кейзера, он как портретист был не способен состязаться с великими художниками Антверпена или Италии. И утешался лишь тем, что у него был точный, верный глаз. Не открывая глаз, Натаниэль улыбнулся звездам, подумав, что Николас Кейзер умер от нужды именно из-за кальвинистского презрения к приукрашиванию (высшей добродетели!) — на своих портретах он изображал каждую морщину, каждый изъян, считая их не извращением правды или платонической красоты, но скорее чертами внутреннего лика, письменами, что рассказывают самую суть души. Он считал, что у живописца есть лишь одна задача: передать в картине сущность, то есть то, что делает предмет неповторимым. Не бывает двух одинаковых деревьев, запальчиво говорил он и показывал, что этот булыжник в мостовой испещрен совсем другими пятнами, нежели соседний, и совсем иначе попорчен. Когда же старик не философствовал о бренности и несовершенстве мирского, он ходил по городским распродажам имущества и покупал эстампы (чаще всего копии), рисунки пером и тушью, а порой и более дорогие работы, если они не находили другого покупателя. Именно в таких походах с учителем Натаниэль познакомился с ван Лейденом[48], Гольциусом[49]и фламандцем Рубенсом. Николас Кейзер восхищался их работами, но сетовал на отсутствие души в натурах. Такие люди, на этих полотнах, никогда не ступали по земле, говорил он.
Натаниэль старательно копировал манеру своего учителя в живописи и затверженно повторял за ним его догмы. Но в этих долгих подражаниях рука ученика наконец обрела собственный ритм, а разум — собственные предрассудки. И лишь тогда Кейзер наконец-то начал хвалить его этюды: «naer het leven»[50]. В те дни Натаниэль чувствовал, себя так, будто ему ничего не стоит взметнуть вихрем пыль, именуемую жизнью, и обратить ее в золото одним движением руки.
Для юноши настало время обретения истинного мастерства. Ему было велено подолгу гулять с альбомом по городу и окрестностям и зарисовывать только то, что действительно захочется перенести на бумагу.