Шрифт:
Интервал:
Закладка:
25 апреля
Вчера весь день провел с детьми, Леной и Олей, в Астафьеве.
Уехал в Москву в 8 вечера. После кошмарного сна успел написать четыре страницы нового рассказа.
Работы много. Обед с турками на Спиридоновке у Уманского. Посол опять говорил речи против женщин. Он говорит с такой элоквенцией, словно лапти плетет. Огромен, лыс, шея лезет на затылок, затылок ее не пускает. Жирные валы набухают — импотент. Всегда клянется в дружбе к СССР и всегда в одних и тех же словах. Уманский острил. Он думал, что он Литвинов в миниатюре.
26 апреля
Утром у Плетнева[129]. Освидетельствовал боли в сердце. Оказалось — межреберный ревматизм.
Плетнев о конституции сказал вдруг: «Интересно, как эту фикцию проведут».
Произнес доклад на заводе (международное положение).
27 апреля
Мелкие дела. Звонки большим людям. Все безрезультатно, все заняты.
28 апреля
Единственный, кто меня, видимо, любит и принимает — Шкирятов[130]. Сегодня принял по первой просьбе во время совещания. Говорили о ВОКСе и моих делах. В ВОКСовских обещал помочь.
29 апреля
Вечер. ВОКС. Сотрудники смотрят кино. Там же мои дочери. Я один в своем кабинете. Никого у меня нет, а со мной одни проблемы. Настолько они вгрызлись в мой мозг, что даже писать не хочется. Писать — значит все ворошить, а я не Достоевский: он думу свою, как шевелюру, пятерней взбивал.
…Вчера был неудачный прием журналистов, иностранных, их было мало. Должно быть 42, пришло 15. Скверная организация Кулябко. Удивительно, в нашей стране все деятели какие-то заштатные.
Делал успешно доклад в ВЭИ (Всесоюзный электротехнический ин-т).
Был командирован на МОГЭС[131] выяснить отношение рабочих к Первому мая и к международному положению. Секретарь парткома сказал, что рабочие интересуются, будет ли выдана зарплата, которую по формальным соображениям решили отсрочить, хотя выдача согласно закону — 3 числа. Поэтому секретарь не советовал мне приступить к беседам с рабочими.
Всем праздник, а у меня опять одни проблемы. Дети без воспитательницы. Гера их видеть не хочет. Я завален работой. Дети — как беспризорные, даже хуже. Они знают, что могут и должны не быть ими. Поселил их на один день в отель «Националь».
Звонил во все места во все часы, прося билеты на парад. Укоряют тем, что дети были на параде в прошлом году. Но ведь они идут без специальных пропусков! М-да…
Вечером у Раскольникова. Получил от Уманского (выскочка и не умный. Это свойство заменено нахальством) билеты на парад как иностранный корреспондент. Спасибо Уманскому!
1 мая
Японец все время фотографировал парад киноаппаратом. Часовые смущались, но поделать ничего не могли.
Как только кончился военный парад и пролетели с шумом все бомбовозы и истребители, я пошел за детьми. Привел их. В отеле они были, как в тюрьме. Пришли на парад. Геры не было. Побыв на параде, пошли домой обедать. Потом отправил детей в Астафьево. Сам сидел дома.
2 мая
Этот день чудно провел с детьми: вместе читали и гуляли. Дети любят меня хорошей любовью. Ею нужно дорожить.
Днем заехал к Беку[132]. Уезжает в Иркутск. Выслан из Москвы официально как «выдержанный большевик в новый район».
Я несколько дней тому назад говорил о нем со стариком Коном[133]. Он будто бы где-то пытался отстоять Бека.
Сегодня, во всяком случае, простились с ним. Долго на него смотрела исключительно трогательными глазами его дочка Риточка. Она и улыбалась, и глазки ее блестели, а на дне маленького сердца — глубокая тоска. Будто приговоренная. Почему никто не подумает о том, зачем без надобности увеличивать на земле человеческие страдания. Самое ужасное — детская глубокая затаенная грусть. Потом узнал, что Бек прогнал ее с вокзала, не позволил ждать ухода поезда, чтоб не рвать детского сердца. Это со стороны отца святая жесткость. Я должен научиться так действовать с детьми. Но тогда где же и в чем радость? Все только жестокость да жестокость со всех сторон.
У поляков, по случаю их праздника, был в посольстве. Битком людей искусства. Никто никому не интересен. Наблюдательность моя притупилась. Локтями толкали женщин и мужчин, наши чиновнички из НКВД бросали на меня ужасные отчужденные взгляды. А многие подчеркивали оскаленным ртом (улыбки), — они теперь такие опытные дипломаты, что могут (увы, должны, устали!) искусственно улыбаться. Это значит, мы вас не уважаем, мы улыбаемся вам по должности.
Какая жизнь короткая. Иногда вырываешься из этой кунсткамеры — она еще короче кажется.
В 8 вечера на ужине в турецком посольстве. Все по-холостому.
Штейнгер шептал мне, что одновременно в Берлин приехали турецкие журналисты и сейчас сидят за столом с Гитлером. Эта новость была неожиданна для наших дипломатов. «Шпингалеты», получающие за их злобную свистопляску галеты, обвиняют Карахана, долбят справа и слева близорукими зенками по его имени. Крестинский харкает, как свинья, и не знает, как теперь говорить с турецким послом. Да и этот милый наш друг тоже скис, словно кто на него опару вылил.
Пил изумительно сладкий водочный напиток «ракия».
Ночью заехал в Моссовет по поводу квартиры. Хотел написать записку Мельбарту (зам. пред. Моссовета Булганина), его секретарь Ворошилов, однофамилец Клима, выхватил у меня из-под носа блокнот с бланком Моссовета: «Теперь, знаете, с бланками надо быть осторожными, нельзя их всем давать!»
Моссовет… Сколько за него жизни отдано! А теперь — бланки…
Я написал записку на простой бумаге. Все равно результата не будет (хлопочу квартиру ВОКСа передать мне для детей).
4 мая
Секретарь польского посольства Шербинский надоедал просьбами приглашения их артистов.
«Вермишель» дел.
В 2 часа дня — завтрак с турками.
А в душе, как зубная боль, забота о детях: теперь они без воспитательницы, кто же наблюдает порядок их жизни?
Вечером докладывал в Доме советского писателя о моих встречах и беседах с представителями западноевропейской интеллигенции. Говорил два часа.