Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Максим Горький» — большой дирижабль — пронесся низко над Моссоветом.
Гости стали расходиться, когда прибежал Роллен с женой и заявил, что голодны. Я усадил их и велел подавать обед. Но в это время ребята из Московского совета уже расходились. Никто на Ролленов не обратил внимания. Они куда-то исчезли.
Напившись, ребята кричали «ура» Булганину. Мельбарт, заместитель Булганина, предложил метрдотелю дать дамам розы, метрдотель схватил огромную хрустальную вазу, оправленную серебром и наполненную огромным пучком роз, стал тыкать ее в руки журналистки, которая уже одевалась, в волнении искала, заглядывая под стол, свой шарф. Она все же взяла одну розу. Мельбарту, который издали командовал подачей роз, показалось этого мало, и метрдотель дал ей еще три. Пока он с ней возился, другие дамы разошлись, поэтому ребята опрокинули розы на Булганина и даже хотели его качать.
16 мая
Кон Ф. Я. и я открыли в музее западного искусства выставку Мазереля, Кон что-то, вопреки своему обычаю, говорил совсем не горячо и почти шепотом. Его речь была политической. Я сказал следующее: «Франц Мазерель дорог нам не только потому, что он великий и замечательный художник, но также и потому, что он является мыслителем, чутко отзывающимся на социальные явления. При этом работа мысли так тесно сплетена с работой его таланта, что разрыва между той и другой нет.
В одном из своих величайших произведений, а именно „Таис“, Анатоль Франс говорит про Таис, что в движениях ее тела была мысль. Это же самое мы можем сказать про изобразительную форму творчества Мазереля. В изгибах его линий, в сочетании светотеней выражается концентрированная мысль. Благодаря этому, Мазераль значителен не только своей формой, но и своим волнующим содержанием. Богат содержанием может быть только художник, владеющий в совершенстве формой.
Надеюсь, что вы не упрекнете меня в злоупотреблении вашим вниманием, если я позволю себе процитировать еще одного большого французского писателя, а именно Жюля Ромэна, который в предисловии к изданию гравюр говорит, что если бы все художники овладели в совершенстве формой, то им не оставалось бы ничего другого, как совершенствовать выразительность содержания изображений. Для нас эта мысль очень полезна. Она подтверждает, что когда мы боремся в нашем искусстве за реализм, тем самым являемся сторонниками самой высокой и самой совершенной художественной формы, ибо только владея ею, можно дать наиболее реальное содержание…
Тот же Жюль Ромэн совершенно справедливо говорит, что труднее всего быть именно реалистом. И вот на этом трудном, но достойном пути стоит один из величайших художников современности, которого мы имеем удовольствие здесь видеть и картины и гравюры которого скажут нашему уму и сердцу о нем и его творчестве гораздо больше, чем все теоретизирования».
Эту речь я начинал за обедом в столовке СНК и сам ее перевел.
Вечером по наряду МК отправился на доклад о международном положении в текстильный институт. На путевке значилось, что должно быть 500 человек. Пришел — в аудитории дремали человек 20, а рядом с аудиторией любители из студентов разучивали песню: «И кто с песней по жизни шагает, Тот никогда и нигде не пропадет» — из фильма «Веселые ребята».
Ко мне подошла унылая женщина без возраста, секретарь парткома, и жаловалась на то, что митинг не мог состояться, так как все ушли на демонстрацию по поводу открытия метро. Я заявил, что не буду выступать перед 20 человеками. Секретарь говорила, что часам к 11–12 ночи (начало митинга назначено на 9 час. вечера) подойдут многие. Я ответил, что очень ценю время и два часа ждать не могу.
— А вы начинайте сейчас, покуда то да се, — все и соберутся, — убеждала меня руководительница парторганизации.
Я отказался наотрез и позвонил в МК, секретарше пришлось умаливать швейцара открыть комнату, где телефон. В коридоре, где она умоляла швейцара, а я стоял и ждал, с обеих сторон пахло ватерклозетами, а у старика-сторожа было поистине княжеское лицо. Да и кричал-то он как-то уж очень литературно.
Из МК зав. пропагандой ответил, что они парторганизацию текстильного института взгреют.
Опять много думал о детях.
17 мая
Завтрак у французского посла Альфана. Он давал коммюнике о беседе Лаваль-Сталин-Молотов-Литвинов. Мазерель говорил мне, в какое же положение попали теперь после такого коммюнике (было заявлено, что Сталин понимает необходимость государственной обороны Франции) коммунисты французские и всех стран. Симпатичное радушное лицо Мазереля было очень-очень обескуражено. Будто плохое узнал о своей возлюбленной.
Поехал вечером с детьми в Морозовку.
Из Морозовки звонил Ворошилову. Обещал принять меня как-нибудь… Когда же это? Ведь мне переговорить с ним так важно. Я хочу настоящей работы, а не службы метрдотеля во всесоюзном масштабе.
Перед отъездом дети показали мне свои рваные башмаки. Пришлось сначала ехать в ВОКС обувать их.
Тупой труд ухода за детьми, которые расхлябались, будучи выброшенными из семейных рамок. Жена торопится с отъездом. Но я не могу отдать ей сына.
18 мая
В Морозовке. Плохо спал, потому что приехавшие в два часа ночи без всякого стеснении стучали дверями, громко говорили, моясь в ванной — переговаривались с комнатой как будто у себя дома. Откуда у русских такой бесстыдный паразитизм.
Пришла страшная новость. Сегодня в 13 часов аэроплан «Максим Горький» с 48 человеками пассажиров (ударники ЦАГИ) разбился около Москвы у села Всехсвятского. Все убиты. Причина: маленький аэроплан ударил в крыло «Максиму». Кажется, и маленький погиб.
Приехала в Морозовку Гера. Детям читал «Мертвые души» и заканчивал этот дневник.
Получил письмо от Ромэна Роллана. Он решил приехать в СССР. Мазерель, который об этом знает, опасается, как бы последний курс (коммюнике Лавеля) не поразил бы отрицательно французскую натуру Роллана.
19 мая
Работал. Кроме того, тьма семейных мелких забот. И какое-то очень глубоко сидящее элегическое настроение. Думы о том, что вот скоро уедет жена. Самое трудное то, что увезет сына. Буду всеми силами сопротивляться. А впрочем… зачем? Зачем делать ей жизнь отвратительной. А мне? А моим детям? Всем: и дочерям, и сыну. Ведь и ему не очень-то хорошо будет в той мещанской обстановке, жадности куриного мирка с куриными и петушиными заботами.
Гонимый сомнениями, элегическим расположением духа, теплым весенним вечером, после краткого свидания с милыми дочками в саду ВОКСа я пошел, как всегда в грустные минуты, в Художественный театр. Я всегда туда, именно туда хожу, когда сердцу от тоски неймется. Или к Вахтангову. Мне все равно, что там идет. Все хорошо, что у них. Думал кого-либо пригласить, но нет, пошел один и сидел там, созерцал и сцену, и публику. В тысячный раз переживал свое прошлое, эпизоды борьбы (играли-то «Дни Турбиных»).
После спектакля — руки назад, шел один. И вдруг ярко и грустно вспомнил свою старшую дочь Наташу. Я с ней строг, очень она неряшливо недисциплинированна, и главное, эгоистична до паразитизма. Но внутренне — мила. Она недавно плакала о том, что дома не видит ласки. Ее слезы острием торчат в моем сердце. И мне мучительно затосковалось, захотелось сказать что-нибудь очень хорошее, прощающее, дружественное, отцовское. Ведь она и в самом деле покинутая, одинокая. Ждет маму. Живет, как на вокзале. Ломаю голову, как бы ее поселить поближе ко мне. Ах, Наташенька, свет мой и первая настоящая радость моего бытия.