Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Ларисе удачно совмещались качества обоих родителей. По характеру она была ровно посередине между ними, а внешне больше походила на отца, которого не просто очень любила – гордилась им. И отец тоже не чаял в ней души, тем более что она была у них единственным, поздним ребенком.
Иногда мы с Ларисой, надевавшей по этому поводу тельняшку, садились в белый «Запорожец», который государство выделило ее отцу как ветерану войны, и отправлялись вместе с ее родителями на весь день на центральную спасательную станцию Тбилисского моря, где нас встречали как родных.
Отец Ларисы работал в республиканском ОСВОДе, и спасатели знали его, как говорится, в лицо.
Пока взрослые занимались своими разговорами о работе и о житье-бытье, мы с Ларисой, обменявшись со всеми приветствиями и шуточками и обследовав на станции каждую дырку, садились в моторную лодку, которую вел, улыбаясь, кто-то из спасателей, и бороздили море, глядя без устали на синюю гладь и на взвивающуюся за бортом пену.
Так как во всем, что касалось развлечений, я послушно следовала Ларисе, иногда это приводило к забавным потасовкам между нами. К примеру, однажды мы с ней вдвоем отправились на пустынный в осеннюю пору пляж. Залезли в одну из лодок, которые лежали здесь после окончания сезона перевернутыми и без весел, и отправились в плавание, гребя какой-то доской. Когда мы отошли уже довольно далеко от берега, бездомная овчарка Тома, верная спутница Ларисы, не любившая меня за то, что я тоже теперь стала спутницей ее хозяйки, принялась с лаем кидаться на меня, а сама Лариса, похохатывая, как всегда, раскачивала в это время лодку, и без того полную воды… А я-то и плавать толком не умела, даже мама Ларисы не сумела научить меня этому. Отлаявшись, отсмеявшись и отпаниковав, мы кое-как добрались до берега, где я кинулась на Ларису, собираясь ее как следует отдубасить. Мы вообще-то часто обменивались с ней на виду у изумленных прохожих кулачными ударами. Но это был скорее спектакль, который предназначался для чересчур корректных, прилизанных людей, которых нам нравилось шокировать буквально во всем. Но иногда нас захлестывала нешуточная злость, и обмен ударами был ощутимый. Впрочем, длилось это считаные секунды. Раз – и мы уже переключались на что-то другое, погружались в новую авантюру с головой, идеально дополняя друг друга.
А в тот день, пока мы с Ларисой дрались, овчарка Тома, притаилась, словно была гончей, в траве у тропинки, на которой показался бегущий трусцой мужчина в спортивном костюме. Внезапно она кинулась ему на грудь, и мужчина закричал. И тут же стал испуганно озираться в поисках камня или палки, но ничего не нашел, точнее, не успел, так как мы моментально оттащили Тому в сторону, схватив ее за ошейник с коротким поводком.
Мужчина был очень бледен и смешно ругался, мешая русскую речь с татарской и грузинской. Тома умудрилась цапнуть его в сосок! А мы… Увы, мы с трудом прятали улыбки…
Кончилось все это полюбовно: торжественно пообещали татарину-физкультурнику никогда больше не оставлять собаку без присмотра и расстались с ним без неприятностей.
Самое интересное, что потом он многие годы, когда от детства моего остались только приятные воспоминания, неизменно спрашивал, встречая меня на улице: «А как там твоя подруга? Передавай ей привет!» Он уже не бегал трусцой, а ходил с пастушьей палкой. И если сначала он показался нам серьезным и важным, то с годами он становился все проще и веселей, словно его в тот злополучный осенний день на пустынном берегу моря укусил сам ангел.
Но не все в нашей общей жизни было таким безоблачным. И одним из самых тяжелых событий – пожалуй, единственным событием, способным лишить мою подругу Ларису оптимизма и самообладания, – был приезд ненавистных собаколовов.
Словно фрагмент из фронтовой кинохроники, встает в памяти непривычно морозный декабрьский день со свежим пушком первого снега. И умирающий пес Каро, лежащий на снегу с раной в боку, которого обнимает рыдающая Лариса, а собаколовы нетерпеливо переминаются с сачком и жуткими своими щипцами, чтобы кинуться потом коршунами на труп.
…Тоже зима. С вьющимся на ветру красным знаменем, которое я изготовила из большого куска материи и ветки тополя, карабкаемся мы на вершину горы над Тбилисским морем. Это задумала я. И Лариса без лишних слов идет впереди меня по скользким камням, проваливаясь в снег.
Но мы все равно добираемся до вершины и, водрузив знамя, что-то поем, а после легко съезжаем вниз, сев на корточки, а потом и на пятую точку.
Мы совершили настоящий поступок, ведь вершина горы с развевающимся на нем красным полотнищем видна отовсюду!
Но на следующий день знамя исчезает.
И мы снова карабкаемся в гору с новым знаменем, благо дома у меня целый рулон красной материи, а найти ветку для древка и подавно не проблема.
Но и это знамя оказывается сорванным каким-то неизвестным нам Мальчишем-Плохишем.
День за днем длится наш с ним поединок: мы водружаем красное знамя – он его срывает.
Он срывает – мы водружаем.
И в итоге гора оказывается без знамени.
Ведь все когда-то заканчивается, в том числе рулон красной материи.
8
А параллельно с этой жизнью, неотделимой от Ларисы, то есть жизнью вширь и ввысь, шла во мне и внутренняя работа – работа вглубь.
Порой она была тяжела, и тогда внутри, казалось, поскрипывали в бесприютном осеннем дне пустые детские качели. И словно проталкивался вперед под землей невидимый крот, плутающий среди хитросплетений корней.
Ребенок в затемненной комнате внутри меня то проявлялся, то исчезал, подобно пламени свечи в руке идущего в ночи человека. Иногда он тихо улыбался, а иногда страшно тревожился, и пламя бывало то желтым, то красным. Но чаще этот ребенок внутри не подавал признаков жизни или, погруженный в непроницаемую тьму, глухо стонал. Порой этот стон слышала даже Лариса, так как я неосознанно постанывала в унисон. «Чего ты кряхтишь? – спрашивала она с неудовольствием. – Тебе вроде еще не девяносто лет. Или это ты стонешь?»
Что я могла ответить на этот ее прямолинейный вопрос? Только что неловкую шутку произнести в замешательстве.
Так уж повелось, что о серьезном мы с Ларисой не говорили. Все серьезные разговоры отскакивали от нее, как детские мячики. И возвращались – детскими мячиками… А я посылала скорее тяжелые бильярдные шары, стараясь прицелиться поточнее.
Вздохнув, я сворачивала свой бильярд, догадываясь, что, видимо, двух радостей – непосредственной, детской, и опосредованной, пропущенной через себя, – в одном флаконе не уместить. Поэтому в нашей паре за внешнюю жизнь отвечала Лариса, а все внутреннее относилось уже к моей компетенции. О внутреннем полагалось говорить четко и ясно, в виде готовых выводов, причем таких, какие можно было тут же применить на деле. А так как однозначных выводов у меня было маловато, дни пролетали в основном в зоне компетенции Ларисы.
Зато мои одинокие вечера принадлежали исключительно жизни внутренней. Вернувшись с улицы, я по-прежнему погружалась в чтение и писание. Читала я все подряд, мешая детское и взрослое, а писала теперь, ни больше ни меньше, роман-эпопею о Советском Союзе – таком, каким я его видела в школе, у себя во дворе, в своих поездках на каникулы, в характерах родственников, соседей и одноклассников… Мне очень хотелось запечатлеть тревожащее меня ощущение, что с нашим милым Советским Союзом – с нашей великой и могучей Родиной, политой кровью сражавшихся за нее предков, – что-то не так. И я добросовестно фиксировала на бумаге все бросающиеся мне в глаза признаки этой налипшей репьем болезненной чужеродности. Больше всего я хотела разгадать, где же у репьев корни, и помногу раздумывала над причинно-следственными связями. Я планировала отправить свою эпопею после ее написания не только в издательство, но и в ЦК КПСС, чтобы дедушка Брежнев и другие члены Политбюро смогли увидеть целостную картину того, что, вероятно, из Кремля было не так хорошо видно.