Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чёрные хасиды в черных шляпах поглядывают на меня с прищуром, мол, а этот странный тип без кипы на затылке, этот гой несчастный что тут делает, не осквернит ли святыню, негодяй? откуда взялся? как прокрался? Их много. Я один. Белая ворона. Но стена общая. И бить не станут… а может, и станут. Не знаю. У них свой бог. У меня свой. Там, на Небесах, разберутся. Ему, Единственному, нашему Русскому Богу, и молюсь я, к Нему взываю. Ибо из Россиянии Он моих призывов и мольб, моих молитв и стенаний не слышит.
А Стену я не оскверню… Ибо нет во мне скверны.
Как Иов молю: «Испытай мя. Господи, — выйду чистым золотом!» И дай этому прокаженному миру излечиться… (испытал… не вышел… каюсь!)
И тихо в Святом граде Ершалаиме, древлерусской Ярусе — тихо и мирно…
Так было, полгода назад. А сейчас смотрю, как на экране толпы палестинцев — в Святом граде Иерусалиме! в самых святых местах! — забрасывают камнями трясущихся иудеев, а солдаты палят в них из автоматов, бросают гранаты… Такого, вроде, никогда не было! В секторе Газа, в других местах, да, были, сам видел… но чтобы здесь! Дикая, кровавая бойня! Десятки убитых, тысячи раненных… В Святом граде уже десять веков, почитай, не было войн,[30]битв, сражений (ха-ха!), здесь все ладили, всегда… И вот смерть, кровь, гарь, пожарища, слезы и снова кровь, кровь, кровь…
Зачем я уехал оттуда?! Зачем… При мне всё было спокойно и мирно!
Я просто мироносец какой-то (только прошу не путать с «женами-мироносицами»)! А впереди Армагеддон…
Господи, что будет с Россией, если я когда-нибудь надолго уеду из неё…
«А что в ней хорошего и доброго сейчас, когда ты здесь!?» — отвечает мне Господь.
Моня покинул Святую землю до этой жуткой бойни. Ему повезло. И ладно, иначе он был бы в самой гуще… Иначе он просто не умел, ведь ему всё равно предстояло пасть «на той единственной гражданской…»
Моня понял, что «на исторической родине» никакой он не еврей, а самый что ни на есть русский, и хоть ты лоб расшиби, никому там ничего не докажешь — из россия-нии, значит, русский — всё! печать! штамп! — русский!
Лбом об стену!
Русский еврей? нет, просто — русский! и всё!
Русский! Хоть тресни! Хоть обрежься до ушей! Хоть пейсы до пят! Хоть вызубри наизусть Тору и весь (о-о-о, Боже праведный!) Талмуд! Хоть что… Русский!
Да, братья и сестры мои… именно там, в святой, запо-веданно-обетованной Ерец-земелюшке Израелевской (которую один мой добрый друг, еврей, называет запросто — Израилевкой), именно там Моня и понял — как херово быть русским!
В ночь школьного выпускного бала Моня с Микой Каменским, тоже знатным внуком знатного деда, в подвале заброшенного дореволюционного доходного дома, что стоял напротив их школы, ублажали дурочку-семиклассницу из соседней школы. Она забрела на их бал и была очарована двумя статными, жгучими и лишь совсем немного прыщавыми юношами. Она сама пошла с ними на край света.
Дурочке хватило трех глотков портвейна из бутылки, чтобы основательно окосеть.
И всё же она не поняла своего счастья. Она вопила и пыталась кусаться. Моня с Микой быстро научили девчонку хорошим манерам, надавав ей оплеух. А чтоб помалкивала, легонький плащик заворотили на голову. Зад у девчонки был тощий, но крепкий. Моня долго не мог возбудиться и злобно щипал семикласницу за её тощий зад, будто она была виновата. Оба точно знали, что дурочка этой ночью будет гордиться до самого замужества, уже назавтра станет задаваться перед подружками, нос задирать и привирать, как её обхаживали, и какими красавцами были парни с которыми она разделила чудную ночь любви — а подружки будут вздыхать и злобно завидовать счастливице, и ждать, когда же их приметят… и затащат в подвал.
Моня с Микой не спешили. Хотя их очень ждали на выпускном балу.
Моня с Микой прощались с молодостью.
Им было светло и грустно.
Оба успели сделать своё дело, когда в подвал забрёл местный участковый. Он было окрысился на парней, но когда узнал, из какой они школы, да из какого дома на набережной, извинился, дал дурочке пинка под зад и припугнул, что коли ещё приставать станет к порядочным людям, доставит в участок. Перепуганная насмерть семиклассница испарилась, будто её и не было.
А Моня пошутил:
— Дурак ты, сержант, мог бы и сам натянуть деваху…
— Третьим был бы, — добавил Мика. Мент обиделся.
— Ну-ну, не балуй! — погрозил он ребятам. И ушёл, грызя семечки.
От греха подальше.
Мент был смышлёный, и имел доходное место. Моня с Микой вернулись на бал. Прощальный вальс! Через три года Мика уехал в Канаду к доблестному папаше-разведчику. И оба остались там, правда, ещё через год Мика прислал письмо из Чикаго. Моню за это письмо в университете по-отечески взгрели… хотя по глазам членов комитета Моня видел, Мике завидуют все — он давно не встречал таких горящих и масляных глаз.
В комитете тоже были сплошь внуки и правнуки самых знатных и невероятно пламенных революционеров, как, впрочем, не менее знатных и просто полыхавших революционным огнём комиссаров. Неуёмная библейская кровь пожизненных демиургов кипела в их жилах. Моня знал, был бы на его месте какой-нибудь русачок-дурачок, запросто вылетел бы из комсомола и из университета. Но русачков в их учебном заведении почти что и не было… что-то Моня таковых не встречал.
Не за них пламенные деды-прадеды мёрли в Гражданскую. Не для них светлую жизнь внукам строили. И всё равно кругом был холокост, преследования, гонения, геноцид и травля — про это Моня знал точно. Его учили жить в осажденной крепости среди людоедов, шовинистов, мракобесов, фашистов и погромщиков.
И потому Моня напевал под нос, истово и обречённо:
Я всё равно паду на той,
на той единственной гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах…
Пророкам и комиссарам всегда жилось трудно. Особенно в «этой стране». Таков был их удел.
А ныне Моня занудно и безнадежно доказывал кому-то что-то совершенно тому ненужное:
— Ведь еврей, болван, он же как лягушка в молоке. Молоко — это народ, понял? Застоится и прокиснет на хрен! А еврей дергается, дрыгается, ножками тоненькими сучит, хе-хе! — ножки тоненькие, а жить-то хочется! — сам трепыхается, и молоко сбивает — сметана будет, усёк, олух! Без еврея этого прокиснет молочко, выбросят на помойку, свиньям выльют… Вот так. Шлемозелы хреновы! Ну, бывает — и утонет лягушка, вечная память! — вздохнул Моня. — Туда ему и дорога! Жиду проклятому!
А я не мог понять — какая это ипостась Монина. Русоед-ская ни за чтоб не стала унижаться перед всякими там гоями до разъяснений… Или… Я не додумал…
— А кто сметану жрать станет?! — спросил вдруг бестолковый гой. Ему было плевать на утопшую лягушку. Моня насупился. И изрёк с надрывом: