Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, – пробурчал Павел, уходя с трассы на Дзержинск. – Я тоже попадаться не собираюсь пока. Значит, десять лет Томка пропадала неизвестно где? Как же ты тогда ей загранпаспорт делал?
– Так и делал, – хмыкнул Жора. – Есть разные пути. Да и обычный паспорт у нее был. Ты уж у папеньки ее при случае спроси – как он умудрился ей обычный паспорт выписать?
– Спрошу, – пообещал Павел. – Кто ее мать?
– Тут вообще караул, – зашелестел бумагами Жора. – Она, правда, умерла, когда твоя Томка еще пешком под стол ходила, но тот еще персонаж. Какая-то исчезающая народность, ливка. Из-под Риги. Вероисповедание – лютеранское…
– Пока, Жора. – Павел нажал отбой, выкрутил руль на светофоре, нырнул под мост и вернулся на трассу.
Томка уходила от разговора о своем прошлом, и он не настаивал на ее откровенности. С одной стороны, его занимало настоящее, с другой – он чувствовал какое-то напряжение внутри ее и не хотел причинить боль. Боялся потревожить что-то потаенное, запретное, то, что она пытается забыть. Отчасти его ощущения подтвердили и две встречи с тестем. Виктор Антонович был единственным свидетелем прошлого Томки, и Павлу казалось, что ничего хорошего засвидетельствовать он не может. Одно время Павел даже думал, что отец когда-то оскорбил дочь, если не предположить чего-то еще более страшного, или был виновен в смерти ее матери, но потом эти мысли отбросил. Томку было не так просто оскорбить. Она легко загоралась, выплескивала на собственные щеки мгновенные эмоции, но внутри у нее чувствовался такой крепкий стержень, что порой Павел думал, что не он назначен опорой прекрасному созданию, а она сама была способна поддержать его в трудную минуту. Нет, сколь бы ни был грозен майор, дочка его стоила. К тому же она ни одного мгновения не показывала не только прошлой надломленности, но даже и минувшей обиды. Скорее, она испытывала тревогу за отца, досаду из-за его необщительности, и если и стыдилась чего-то в прошлом, то уж точно никак не привязывала этот стыд к майору.
Но ясно было еще одно. Внутри ее или в ее прошлом существовал не только стальной стержень, но и какая-то пустота или томительная неопределенность. И она пыталась ее заполнить и упорядочить. Не потому ли цеплялась за любую деталь из прошлого Павла, листала его единственный альбом с пожелтевшими карточками, рассматривала книжки, оставшиеся от его прежней жизни? Какие-то романы на революционные темы, подшивки журналов, которые Павел сначала привез из деревни в город, а потом и в Москву и выбросить которые у Павла не поднималась рука.
Еще она любила его слушать. Обычно неразговорчивый, немногословный, он однажды поймал себя на мысли, что стал болтлив. Или просто она умела слушать так, что вынуждала его говорить, говорить, говорить?
Она ложилась рядом, подпирала подбородок ладонями и внимательно слушала. Нет, начиналось все каким-то пустяковым вопросом – например, откуда Павел знает стольких художников? Павел, конечно, отнекивался, говорил, что никаких художников он не знает, а его кажущаяся осведомленность в живописи объясняется просто. Бабушка выписывала журналы «Огонек», вырывала из них вкладки с картинами и наклеивала на стены деревенского дома вместо обоев. Маленький Павлик рассматривал работы Тициана, Делакруа, Рембрандта, других авторов и запоминал их против своей воли. Зато уж когда, незадолго до собственной смерти, она затеяла ремонт, то «Огоньки» полностью пошли в дело. Бабушка оббивала слегка подтесанные топором стены картоном, а Павлик разводил клейстер и обклеивал картон страницами из журналов, чтобы затем покрыть все это черно-белое буйство дешевыми обоями. Но работа шла медленно, потому что он все время срывался в чтение, а когда уж ухватил взглядом кусочек биографии Чарли Чаплина, так облазил все стены в поисках начала и продолжения истории, кое-какие страницы даже размачивал и отдирал от стены, чтобы прочитать то, что было на обороте.
– Чем тебя так зацепила биография смешного человечка с усиками и в котелке? – спрашивала Томка.
– Понимаешь… – Павел морщил лоб. – Не знаю. Точнее, знаю, что я думаю об этом сейчас, но думал ли я то же самое тогда? Сейчас мне кажется, что меня просто занимало осуществление человека. Непростое, но интересное, захватывающее и успешное. Знаешь, в библиотеке, у нас в деревне, кстати, неплохая библиотека была, прочитал в первую очередь книжки из серии ЖЗЛ.
– И кого же ты выбрал кумиром? – сдвигала брови Томка.
– Кумиром? – не понимал Павел. – Зачем? Вот уж никогда не собирался выбирать кого бы то ни было кумиром. Все было скорее не так. Мне не требовался конкретный кумир, но был нужен такой… общий. Абстрактный. Силуэт. Тот человек, которым я хотел стать.
– И что же это был за человек? – загорались Томкины глаза.
– Ну как тебе сказать… – Павел хмурился. – Высокий, красивый, сильный, умный. Ты оглядись-ка по сторонам, оглядись. Он тут, неподалеку.
Томка закатывалась от смеха, а Павел ловил ее ладонь и продолжал говорить:
– Глупо, наверное, но детство наполнено пафосом. Только детский пафос – он честный. И мысли были честными. О необходимости пахать и о том, что даже тяжкий труд не гарантирует успеха. О воле случая. И о его бессилии. О потерях и приобретениях. О себе, наверное. О рождении и смерти.
– О рождении, наверное, в первую очередь? – подмигивала Томка.
– Несомненно, – соглашался Павел. – Хотя смерть, в отличие от рождения, не только интересна, но еще и страшна. Впрочем, маленький человек не может долго думать о смерти. Поэтому он думал о разном, а разобраться в наиболее сложном помогал дядя Федор. Часто думаю о нем. Вот ведь просто жил рядом, работал, никогда ни за что не ругал, просто разговаривал со мной. Ненавязчиво так, но так… весомо.
– И я всегда думала о себе, – бормотала Томка, смешно выпятив нижнюю губу. – Мне всегда казалось, что мир очень большой, а я очень маленькая. Крошечная. Вот такая!
Она соединяла пальцы и показывала ему воображаемую крупинку.
– Значит, надо или увеличиться самой, или уменьшить мир. Ну не весь, а кусочек. Вокруг себя. Чтобы не быть маленькой. Ведь все познается в сравнении, правда? Когда твой мир маленький, ты сама себе кажешься большой. Наверное, я и пыталась… сделать маленький мир. Но у меня папа очень большой. А без папы мой мир же не мог существовать. Поэтому, кроме папы, туда никто не помещался. Там никого не было, кроме папы. Очень долго. Практически до тех пор, пока я не уехала от него. А все одноклассники и ребята из спортклуба – они были как иномиряне. Как пришельцы. Я так с ними и разговаривала – как с какими-то глюками, что ли. Да еще с акцентом. Меня так и звали – инопланетянка.
– А мне кажется, что ты и в самом деле инопланетянка.
Павел привставал, прихватывал Томку за плечи и тащил на себя, упирался носом в переносицу, касался губами лица, замирал, вдыхая ее запах.
– Ага, – хмыкала Томка. – Я – лунатик!
Все было так или почти так. Павел вспоминал собственное детство едва ли не день за днем, а Томка слушала и только иногда вставляла несколько слов о себе – например, какие ужасные морозы в Сибири или какие огромные грибы бывают в тундре! На самом деле она не рассказывала о себе почти ничего, и он все чаще думал об этом. Иногда ему приходил в голову какой-то бред, накатывал приступ непонятной ревности или тревоги, и невыносимая злоба скручивала его, чуть ли не ломала пополам. Нет, его по-прежнему не интересовало прошлое Томки, но то ли сама мысль, что она могла принадлежать кому-то в неизвестном ему прошлом или, не дай бог, в еще менее известном будущем, начинала жечь его изнутри, то ли невидимые космические лучи добирались до его жилища через толщи атмосферы и перекрытия из сборного железобетона. Он запирался в ванной комнате, вглядывался в собственное отражение, с удивлением замечал мешки под глазами, капли пота на лбу, разглядывал трясущиеся руки и обреченно вставал под душ. Вода постепенно приводила его в чувство. При этом он ясно осознавал, что она ни разу, ни на мгновение не дала ему ни малейшего повода для ревности. Наоборот, она всегда чувствовала его, обнимала в то мгновение, когда ему этого хотелось. Прижималась губами, когда он хотел почувствовать ее запах. Спрашивала о том, что ему хотелось ей рассказать. Куда бы они ни выбирались, смотрела только на него. Но приступы продолжались, и пусть Павла ломало не чаще, чем раз в месяц, он словно переносил на ногах тяжелую болезнь.