Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фига из пухлых теткиных пальцев получилась довольно внушительная, но выставлена была, как успела заметить Катя, без особого энтузиазма. Не хватило на эту фигу у тети Нюры нужной злобной энергетики, наверное. Вялая получилась фига, совсем неагрессивная. Даже отпрянуть от нее не потянуло.
– Только не думай, что я это от жадности! Мне денег не жалко, на черта они мне сдались, эти деньги. Мне, знаешь, просто за себя обидно… Любить – не любят, а денег им подавай… А вот тут… – похлопала она по вышитому узору ковра, – вот тут вся моя настоящая любовь и есть… Тут вся моя душа вложена, если хочешь. Людмилка, невеста ваша, повесит ковер на стену, и будет моя душа с ней через ковер жить… А, да что там…
Лицо ее вдруг плаксиво скривилось, дрогнуло, но тут же и вернулось в прежнее состояние. Опомнилось будто. Наверное, не могла себе тетя Нюра позволить таких слезных слабостей. Наверное, статус обязывал.
– У меня ведь, Катерина, родни всегда было – раз-два, и обчелся. А уж когда Аркадий меня бросил – так вообще со мной никто знаться не пожелал. Особенно мать твоя, тут же от меня отвернулась.
– Она очень сожалеет об этом, теть Нюр…
– Так оно конечно, что сожалеет! Теперь-то чего не посожалеть? А когда я на одну медсестринскую зарплату мыкалась, чего она сожалением до меня не снизошла? Знаешь, как обидно было? Все, все на меня тогда будто плюнули, будто я прокаженная какая была. А сейчас, поди ж ты, отбою от родственников нет! Мне-то что, мне и вправду не жалко! А с другой стороны – я обязана, что ль? Никто ж просто так не зайдет, про здоровье не спросит, чаев не попьет. Всем только – дай. И того не понимают, что деньгами пустоту в сердце не заткнешь. Никто просто так, без денег, любить не хочет. Да и не умеет, наверное. Куда мы ее растеряли, любовь обыкновенную, некупленую… Кто знает…
– Да, действительно, – куда? – тихим эхом откликнулась Катя, и тетка глянула на нее удивленно. – Никто этого не знает, теть Нюр. Я и сама часто этим вопросом задаюсь.
– Да где тебе, молодая ты еще! Ты мне лучше вот что скажи… Только честно! Как думаешь, мой подарок вашей невесте понравится? Увидит она, что там вся душа моя вложена? Иль она тоже денег от меня хочет?
– Честно? Не знаю, теть Нюр.
– Ладно, понятно… Не понравится, значит. А денег все равно не дам! Пусть лучше душу мою разглядывает вместо денег. Ладно, чего мы тут… Пойдем, что ль, на кухню? У меня где-то наливочка домашняя припасена была, выпьем по рюмочке. Расстроила ты меня, Катерина.
– Да чем, теть Нюр?
– Не знаю я, чем! А хочешь, тетрадочку со стихами покажу? Я ведь стихи пишу…
– Стихи?!
– Ну да. Чего удивляешься-то? Я ж одна живу, порой такие мысли красивые да грустные в голову приходят… Вот и корябаю понемножку. Уж на целую книжку накорябала. Издать вот думаю. За свой счет, разумеется. Ну что, послушаешь?
– Конечно. С удовольствием, теть Нюр.
Чтение стихов и распитие «по рюмочке» затянулось надолго. Стихи были, конечно, так себе, корявые, девчачьи какие-то. Про закаты да рассветы, про тоску одиночества. Наверное, потуги тети-Нюриного самовыражения ничего, кроме насмешливой улыбки, и вызвать не могли, но Кате отчего-то совсем не хотелось улыбаться. Даже про себя – не хотелось. Все вертелась в голове сказанная теткой фраза про любовь «обыкновенную, некупленую». И потом тоже вертелась, когда домой шла. Под вечер уже.
А вечер был хорош – теплый, дымчатый. Природа застыла в безветрии, оберегая трепетный остаток лета, словно боялась вдохнуть лишний раз. Редкие опадающие листья ложились на землю крадучись, неприкаянно, словно на цыпочках. Наверное, им стыдно было за свою осеннюю торопливость. Извините, мол, конечно, но что делать – приспичило. От наступающей осени все равно никуда не уйдешь.
Домой вовсе идти не хотелось, и Катя пристроилась на скамеечке в собственном дворе, под рябинами. Протянула руку, сорвала несколько ягод, сунула в рот. Терпкая горечь обожгла горло, но показалась совсем не противной. Не горше душевной.
Подняв глаза, она нашла окно родительской спальни, выходящее аккурат на эту часть двора. Окно было то розовым, то чуть голубым – светлый тюль отражал сполохи включенного телевизора. Вот мама подошла, отвела портьеру, глянула на улицу. Только странно как-то глянула – будто вверх, в небо. И коротко провела ладонями по щекам. Чего это она? Плачет, что ли? А вот и отцовское лицо рядом появилось. Губы шевелятся, говорит что-то. Странно – чего это он в такую пору дома… Рановато для него вроде, еще десяти часов нет. Может, случилось что?
Выбравшись из рябинового укрытия, Катя медленно двинулась к подъезду, заранее сообразив на лице приветливую улыбку – надо ж не забыть с кумушками на скамейке раскланяться. Так их с Милкой мама с детства учила – чтоб на лице всегда для кумушек радостная приветливость была. Чтоб лишних разговоров не возбуждать. Пройдешь мимо них с угрюмостью – и тут же наделают выводов, наворотят предположений, потом они покатятся дальше, как снежный ком…
Мамин громкий плач она услышала еще на лестничной площадке и торопливо сунула ключ в замочную скважину – господи, неужели и впрямь что-то случилось? Чтобы мама – вдруг плакала… Она и плакать-то не умеет. Не плач у нее получается, а короткие возгласы на тонкой, но грубой ноте – ы-ы-ы, ы-ы-ы, ы-ы-ы!
В прихожей она столкнулась нос к носу с отцом – тот одевался, не попадая руками в рукава куртки. Вид у него был совершенно несчастный – лицо красное, в глазах застыла виноватая боль. Но было, она это совершенно отчетливо увидела, и еще что-то в его глазах. Что-то вроде злого отчаяния. Такое выражение глаз бывает у человека, готового махнуть на все рукой и прокричать громко, на весь белый свет – а ну вас всех к черту, пропадите вы все пропадом, вместе взятые!
– Пап, что случилось? – тихо прошептала она, пугливо прижав руки к груди.
Он ничего не ответил. Махнул рукой, шагнул за дверь, торопливо понесся вниз, прыгая через две ступеньки. Скинув туфли, Катя пошла на звук маминых рыданий, остановилась нерешительно в дверях гостиной. Мама сидела на диване, закрыв лицо руками и странно выгнув спину, будто хотела завалиться назад, на подушки. Сквозь сомкнутые ладони бесконечно неслось надрывное, рвущее душу короткое «ы» – казалось, еще немного, и оно перейдет наконец в настоящее слезное рыдание, правильное, человеческое. Хотя – кто возьмет на себя смелость судить о рыданиях, правильные они или нет? Кто как умеет, так и плачет. Тем более, если вообще не умеет.
– Мам… Ты чего? – пролепетала Катя, садясь на самый краешек дивана. Не рядом с мамой, а чуть в отдалении.
– Ой, доченька…
Катя даже и предположить не могла, что произойдет в следующий момент. По крайней мере, уж точно такого не ожидала. Мама, обмякнув всем телом, вдруг рухнула лицом ей в колени, заколыхалась в тяжелой слезной судороге. От страха, от неожиданности Катя перестала дышать, сидела как истукан, тупо разглядывая материнский затылок с кудельками химической завивки – жалкий, мелко подрагивающий. Ее и впрямь будто сковало изумлением – что надо делать-то? А другие в таких случаях что делают? По голове, что ли, надо маму погладить? Надо, наверное, но боязно как-то. А если больше сказать – неприятно. Сколько она себя помнила, не приветствовалось у них в семье понятие тактильности как таковое. И мало того что не приветствовалось – даже насмешкам всегда подвергалось. Никто никого не целовал при встречах, при прощаниях. Не обнимал, не припадал, в глаза не заглядывал, не шептал глупостей на ушко. Все это жеманством считалось, глупым сюсюканьем. И вот теперь – нате, пожалуйста. Как хотите, а действуйте, дорогая дочь, ищите в себе жеманство и сюсюканье.