chitay-knigi.com » Классика » Один человек - Алексей Анатольевич Макушинский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 28 29 30 31 32 33 34 35 36 ... 95
Перейти на страницу:
дому океан крепкого кофе, пытаясь проснуться после наканунешних эксцессов в компании будущих известных московских журналисток и, по-видимому, все же придуманных мною депутаток израильского парламента. Еще был туалет на Новом Арбате, тогдашнем проспекте Калинина, но мы туда не свернули. Мы (думал я в Льеже) должны были, вообще говоря, пройти мимо подземного туалета на Тверском бульваре, в соседстве с памятником Тимирязеву, но то ли этого туалета тогда еще не было (он, мне помнится, как-то вдруг появился, в глубине моей молодости; он же единственный до сих пор, если я ничего не путаю, существует), то ли я постеснялся оставить даму дожидаться меня на морозе (в пуританской Совдепии джентльмены ведь вообще в уборную не ходили). Но в Сивцевом Вражке или в Гагаринском переулке (тогдашней улице Рылеева) мне уже было плевать на пуританские предрассудки, викторианские нравы. Обнаружился деревянный гвозда- тый забор (смутно напомнивший о даме с собачкой), в заборе — щель, за забором — стройка, рытвины, колдобины, занесенный снегом маленький желто-ржавенький экскаватор, затем, в глубине, вагончик для отсутствовавших, по счастью для меня и по случаю воскресенья, рабочих; за вагончиком я, наверно, и спрятался. Дожидавшейся меня даме (которую только шуба дамой и делала; собачку, как потом выяснилось, она оставила в тот день дома) рассказал я, ликуя от облегчения, о державинском вопросе и об одном своем знакомом, который это так называет. Тут она принялась хохотать. Ничего не помню, что было до этого, — ни ее, ни моих слов, ни ее лица, ни глаз, ничего. Вот этот смех ее, какой-то круглый, хочется сказать — облый, помню отлично. Этот облый смех нас с ней сблизил. Ей не надо было ничего объяснять; она сама все знала и про лицейский праздник, и про восторженного Дельвига, и про убежавшего Пушкина. Наверное, это было так, словно маска, которую носила она весь наш путь от Центрального телеграфа к Сивцеву Вражку, вдруг свалилась с нее — и я снова, как пару раз накануне, увидел в рамке волос и челки то чистое, беззащитное и, пожалуй, простое лицо, в которое, собственно, и влюбился. Хотелось взять в руки это беззащитное большое лицо, полное, мягкое и, да, по-прежнему немного квадратное (нисколько не облое). Взять его в руки мне в тот день не пришлось. Смеясь и продолжая смеяться, она объявила, что и ей, в сущности, пора бы побеседовать с Гаврилой Романычем, хотя девочкам это труднее. Ее шикарная шуба не без усилий пролезла в заборную щель. Отсутствовала она долго. Воздух вокруг был морозный, чистый, живительный. Над близким, бескрестным, но бойко блестевшим куполом кружились и кричали вороны. Шла старушка в войлочных (или мне вспоминается так) туфлях, чуть ли не домашних тапочках, прямо по снегу, не сметенному с тротуара, в пальто, но без варежек, с большой обтрепанной сумкой в костлявой руке; застыла, увидав Мару, наконец вылезающую из дырки; что-то прошамкала; ничего не сказала; сильней и злее сжала красными пальцами лямки своей сумки, замотанные синей (или это я придумываю теперь) изолентой; потопала дальше по снегу; обернулась; посмотрела; снова потопала. Потом сразу начинается наш с Марой роман; наши с ней встречи: каждый день, каждый вечер.

Это имя — Мара — она сама себе, как оказалось, придумала. Ну еще бы, на свете ведь может быть только одна Марина (с придыханием: огромное «а», протяжное «и»: на первом слоге нужно набрать воздух в легкие, на втором долго-долго его выпускать: МА-рииииина.); при жизни самой МА-риииины никаких других Марин не было; ни МА-лейшего НА-мека не было и не могло быть ни на какую другую МА-риииину. Зато теперь, когда каждую вторую профурсетку зовут Мариной, когда у них в классе половину дурех с косичками звали Маринами, когда продавщицу у них в винно-водочном все алкаши кличут Маринкой, — нет уж, увольте. Поэтому она — не Марина. Она — Мара, до скончания веков. Ее Мариной называют только дураки и невежды, пошляки и пройдохи, гады и сволочи. Называть ее Мариной — святотатство. Мариной называть ее — богохульство. Преступление против поэзии, худшее из преступлений на этой преступной земле. И когда же она придумала эту Мару? Лет в четырнадцать, поняв, что она — поэт. Если я еще раз назову ее поэтессой, мы расстанемся навсегда. Она — поэт, она — Мара, ей на все наплевать, она в гробу всех видала, она во всем идет до конца, ее душа — одна кровоточащая рана, во имя высокой дружбы она способна на все, ее душа — чистое пламя, всегда устремленное ввысь, она любит только рифмы, ритмы, закаты, рассветы, росу на юной траве и свежем чертополохе, она первой нищенке готова отдать свою шубу, подаренную богатенькими родителями, ее душа — окно, распахнутое в безмерность восторга, любви и страдания, снег пахнет ландышами, ландыши пахнут. Тут все же и снова принималась она хохотать (облым смехом), вспоминала Бальмонта (моя душа — оазис голубой), вспоминала, хохоча еще пуще, пародию Анненского на Бальмонта (моя душа — эбеновый гобой); маска сваливалась; лицо появлялось.

Мы все носим разные маски, покуда юность не кончилась; потом. потом мы носим только одну (одну какую-нибудь, которую под конец уже еле тащим, но и содрать не в силах); есть люди, впрочем, у которых юность не кончается долго, которые и в тридцать, и в сорок лет еще пробуют разные роли, разные взгляды. Я теперь думаю, что и у Яса, при всей его вальяжности, была эта долгая молодость. Он по-прежнему пробовал то одно, то другое, когда мы с ним познакомились, да и впоследствии. Мара тоже меняла маски, чему я много раз был свидетелем, являлась то великой грешницей, то маленькой скромной святой, то беспомощным дитятей, то даже, вдруг, деловой леди. Так же вдруг пошла она в автомобильную школу; на первом же уроке чуть не впендюрилась в фонарный столб, чуть не сбила мильтона, о чем сама с восторгом рассказывала (примерно в этих выражениях); подмести комнату было выше ее сил; в магазине, кроме винно-водочного отдела (с продавщицей Маринкой), она не бывала; раз в полгода принималась, однако, изображать хозяйку, варить (почему-то) гороховый суп (несъедобный). Приступы хозяйственности, как и приступы святости, заканчивались запоем. Когда она напивалась, глаза ее пустели уже окончательно; окончательно пустыми глазами она смотрела на тебя — и ты не знал, что она сейчас выкинет, то ли заплачет, то ли начнет драться.

Драться она любила; пару раз принималась, даже довольно больно, колотить меня по груди кулаками; я хватал ее за

1 ... 28 29 30 31 32 33 34 35 36 ... 95
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.