Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Современное искусство — как алкоголь, как наркотик (говорил Яс, в тот ли день, когда я пришел к нему с Марой, или в другой какой-нибудь; как, наверное, все люди, думающие по- своему, он дорожил своими мыслями; потому повторял их не раз, по разному поводу). Современное искусство, или то, что так называют, — как наркотик, как алкоголь. Сперва противно, потом понемногу втягиваешься, потом начинаешь почти всерьез, потом уже совсем всерьез рассуждать о консервных банках. А ведь наша задача остаться трезвыми среди пьяных, не бежать за толпой и за модой. Это не так просто, как кажется. Легко относиться с презрением к Налбандяну, попробуй-ка не любить Малевича, не восхищаться Кандинским. Но надо сопротивляться. Сопротивление своему времени — мера человеческого достоинства. Наше время — это не то, в чем мы участвуем, но то, чему мы противостоим, чему противоречим и противодействуем. Наше время пробует нас на зубок, оттачивает на нас свои зубы. Сумеем ли мы не сломаться, вот главный вопрос. И это был, пожалуй, один из лучших уроков, полученных мной от него (думал я, лежа в Льеже. или думаю я теперь, пытаясь — зачем? — записать и те, недавние, и те другие, уже очень давние мысли). Он научил меня не только смотреть и думать; он научил меня — не смотреть на то, на что все смотрят, не думать о том, о чем все думают, не стоять в общей очереди, не плыть в общем потоке, не тонуть в общем омуте; если тонуть, то в своей собственной стремнине, в своем личном водовороте.
Мара просидела весь вечер с тем же отсутствующим видом (вот я здесь, любуйтесь мною, но на самом деле я вовсе не здесь, да и с какой такой стати я могла бы здесь быть? и что он там несет, этот странный тип с его запонками, об исчезновении перспективы?). Об исчезновении перспективы он действительно говорил в тот вечер, это (кажется мне) я помню (хотя уверенности у меня нет, уверенности ни в чем быть не может). Перспектива возникает в первой половине пятнадцатого века и с небольшими вариациями господствует до начала двадцатого (говорил он, поглаживая львиную гривастую голову, которая всегда с ним была согласна). От Мазаччо до Моне, от ван Эйка до ван Гога прямая перспектива определяла судьбы всего европейского искусства. Перспектива открыла человеку соразмерный ему мир: мир, в котором он может существовать, жить и думать, не как вообще человек, но как вот этот определенный человек, вот этот я или вот этот ты. Человек на картинах ван Эйка и Рогира (говорил Яс, мановением своих запонок и с помощью очкасто-клокастого переводя время на пять столетий назад) уже — сам, уже — самость, он не сомневается в своей самости, радуется своей самости, при том что его самость, как и его бытие, есть Божий дар и вместе с тем есть божественное задание. Человек не просто самость, но он призван был самостью. Быть собой его право и его обязанность (говорил Яс, отвлекаясь от львиной гривы, принимаясь за набивание трубки). Принадлежи себе или (переведем так и точнее) будь своим собственным — тогда и Я буду Твоим (sis tu tuus et ego ero tuus), говорит Господь Бог Николаю Кузанскому в нашем с вами любимом трактате De visione Dei. Когда перспектива исчезает, распадается образ мира — и образ человека распадается вместе с ним (говорил Яс, вновь вызывая на экране духов — или бесов — нашего настоящего). Недолго, впрочем, любовался он (как и мы) разнообразными баночками, зеленым Мао и розовой Мэрилин; предсказуемо начинал хохотать, выпуская клоки колючего дыма; рассказывал (всякий раз с новым чувством) любимый свой анекдот про натурщицу Пикассо. Я — натурщица Пикассо, — говорит девица кавалеру на первом свидании. — То, что вы ищете, — у меня за ухом. Мы все знали этот анекдот; всегда снова смеялись; крутобедрая Ириша, хранительница марксистской премудрости, если присутствовала на посиделках, начинала почесывать у самой себя за ухом, проверяя, по-видимому, не появилось ли у нее там то, что было до сих пор в совсем другом месте. Перспектива не исчезает полностью (продолжал тем временем Яс, в одной руке держа трубку, другой поглаживая довольную львиную морду, всегда согласную с ним), но она перестает господствовать в искусстве двадцатого века, но самые главные, самые громкие, самые скандальные события в искусстве двадцатого века (а все главные события в искусстве двадцатого века — скандальные, потому что — революционные, а революция сама по себе — скандал) — все они связаны с такими вещами, такими картинами или такими (это слово он произносил с отвращением) объектами, где ни о какой перспективе и говорить не приходится. Какая перспектива в «Черном квадрате»? А вот «Белое на белом», на Западе, кстати, не менее знаменитое, чем «Черный квадрат» у нас (добавлял Яс с видом знатока заграничной шикарной жизни). У нас он в запасниках,