Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы долго молчали. Смотрели на ворону за окном на ветке клена, помешивали кофе и вздыхали. Рейно вошел за добавкой, но разговаривать не стал, в животе опять возникла пустота, так что пришлось взять кусочек булочки. Оказавшись внутри их натянутых отношений, я сразу ощутила на спине что-то липкое и неприятное, словно туда вылили что-то холодное и вязкое, вроде пюре.
А потом, когда молчание затянулось настолько, что надо было либо сказать что-то, либо уже уйти, зазвонил телефон. Звонил сын, и я была ему страшно благодарна, но не ответила, подумала, что это хороший предлог, чтобы встать и непринужденно уйти, телефон продолжал жужжать, я стала поспешно закапывать бумажник в сумку, пытаясь объяснить Ирье, что звонит сын, что он должен забрать меня, что он, пока я сидела у нее, ездил по делам и мы договорились, что он пустит звонок, когда будет подъезжать. Слова, казалось, застревали в горле, оно вдруг стало тесным, будто с колючками внутри, сначала оттуда вырывались только сухие, древесно-стружечные хрипы, но потом мне наконец удалось донести свою мысль до слушателя и начать пробираться к выходу.
Ирья стояла посреди кухни, терла полотенцем в красно-белую клетку внутренность кружки и со слегка начальственным видом смотрела на остывающий кофейник. Я стала продвигаться к прихожей. Ирья очнулась и отправилась провожать меня до двери. В гостиной на диване сидел ее муж, держал в руках пульт от телевизора и в оцепенении всматривался в темный экран. Стало жаль их обоих.
В дверях обнялись. Это произошло совершенно естественно, как бывает у друзей и хороших знакомых, без всяких жеманных хореографий.
На улице уже смеркалось. Дождь старика Хятиля зарядил сильнее, и все стало еще более хмурым, а когда я пересекла парковку, вообще перешел в мокрый снег. На маленьком кусочке газона между домом и машинами стала расти белая глазурь. Пока пробиралась к дороге, я не встретила ни души, но на остановке ошивалась троица детин подросткового возраста, явно затянувшегося. Когда они поняли, что приближается взрослый, а в его лице потенциальный источник общественного осуждения их поведения, они тут же стали демонстративно курить, плеваться и ругаться матом. В голове промелькнуло: как же хорошо, что, кроме супервежливых с-вами-все-в-порядке, есть еще и вполне нормальные молодые люди.
Я шла против ветра, мокрый снег бил в лицо. По такой погоде идти пришлось долго, но до вокзала я все же добралась. Застыла посреди людского потока, словно камень, народ обтекал меня с обеих сторон, мокрый снег лежал тяжелыми хлопьями на шапках, плечах, шарфах, ресницах. В углублении, похожем на вход в бар, похожий на бочонок пьянчужка потягивал намокшую сигарету и считал прохожих. Дойдя до десяти, он каждый раз сбивался и начинал заново. Его расстроенные чертыхания рассыпались в мокрых хлопьях, напоминая звук картонных трещоток, которые мальчишки, по крайней мере во времена, когда сын был маленький, крепили к спицам велосипедных колес, чтобы при движении получался звук, как у мотора.
Пройдя еще несколько десятков метров, я оказалась перед красивым деревянным зданием вокзала, железнодорожного, раньше я не замечала его здесь, рядом с автостанцией. То есть, наверное, на подсознательном уровне я его заметила, просто нельзя было не заметить, но, может быть, просто подумала, что они, например, идут в другую сторону или еще что-то, поезда. Но и в этот раз я направилась к автобусу.
Постояла минут десять на продуваемой всеми ветрами платформе с неясным ощущением внутри себя чего-то пустого и неприятного. От той ужасной женщины и от несчастья Йокипалтио в душе осталась какая-то бессильная злоба и чувство несправедливости этого мира, перед глазами все еще стояло то печальное выражение, которое было на лице Ирьи там, в дверях. Пришел автобус, я заснула почти сразу, как опустилась на сиденье, несмотря на шумную толпу школьников, наполнивших салон беспокойством и спертым запахом мокрой одежды. Проснулась уже в городе, на родной Хаканиеми, как раз перед своей остановкой, больно ударившись носом в стекло на повороте с улицы Хямеентие.
На улице дождь ударил в лицо холодно и резко, но это был всего лишь дождь, в Хельсинки стояло совсем другое время года. Площадь Хаканиеми показалась вдруг уродливой, люди были какие-то все погрузневшие и недовольные, даже законченные пьяницы и те куда-то спешили. Под козырьком банкомата стоял знакомый старик с палкой, походивший на эльфа, и тыкал прохожих в бок, денег не просил, а просто тыкал и что-то бормотал вслед. Я сбежала от него на тротуар, где чуть было не столкнулась с дамой из конторы на улице Вихерниеменкату, с внешностью киноактрисы, пришлось сделать неловкую попытку спрятаться за стволом хилой и скользкой от дождя липы.
Женщина прошла мимо, вытирая очки, и, думаю, не заметила бы меня, даже если бы я принялась ее щипать.
Я припустила в сторону дома. В лицо хлестал дождь, летели кленовые листья, и грязный полиэтиленовый пакет из-под фруктов угодил прямо в лоб. Во рту после автобусного сна чувствовался неприятный привкус. Я завернула в киоск купить жвачку. Очередь была длинной, как в голодные годы, но уходить я не стала, так как за мной уже тоже встали люди.
Когда я наконец-то добралась до прилавка, кассирша, выбивавшая мои покупки и похожая на старшеклассницу, спросила измученным голосом, слыхала ли я что-нибудь про День носа. Я поспешно ответила, что нет. Она оторвала взгляд от кассы и секунду ошарашенно смотрела мне прямо в лицо полуобморочным взглядом, потом покраснела и сморщилась, как будто проглотила что-то кислое, или острое, или сильно перченное. И я видела, что ей хочется извиниться, но делать этого было нельзя, это понятно даже ребенку, одним лишь словом невозможно было обратить в реальность то, что мы обе видели и чувствовали, да и я не могла прийти ей на помощь, ведь я же совсем не знала ни о каком чертовом Дне носа, знала лишь то, что нос мой ужасен, что он болит, что настроение и без того хуже не бывает.
В этой ситуации оставалось только пробормотать вымученные «спасибо-до-свидания» и протиснуться сквозь толпу на улицу в дождь.
Две недели прошли в каком-то раздрае. Погода была разной, солнце, ветер, дождь, мокрый снег и туман, который заполнил весь двор — даже в квартире, казалось, не повернуться. Я сидела дома, ходила на рынок и в магазин, страдала от боли в носу и мучилась от вида этого раздувшегося органа, поменявшего свой цвет на еще более мрачный. Приближался День носа, о котором трещали во всех магазинах, киосках, по радио и телевидению и в котором я не видела никакого смысла.
Настали тревожные, тяжелые дни, думалось только о печальных событиях в Кераве, о провальном визите к старику Хятиля, и в первую очередь, конечно, об Ирье и ее семье, о том, как они там и по-прежнему ли все сложно. С Ирьей мы даже обменялись парой эсэмэсок, но больных тем не касались: ни вынужденного отпуска ее мужа, ни моего носа, писали о погоде, и от этого на душе стало, с одной стороны, как будто немного легче, а с другой стороны, еще более тревожно.
Надо было бы сходить в больницу или на худой конец к медсестре какой-нибудь показать этот ужасный нос. Но я не пошла: судя по всему, нос сломан не был. Я подумала, что опухоль со временем спадет, если помогать ей старыми народными средствами, спитым чаем и обильным потреблением кофе. И вот наступил День носа. Нос по-прежнему горел, а по радио с самого утра только и делали, что твердили о проклятом Дне носа, о нем трещали без умолку, и даже я поняла, что речь идет о благотворительности, правда, не уловила, о какой именно; возможно, я с удовольствием приняла бы в этой акции участие, но мне было абсолютно неясно, кому и как все это могло помочь. Да и выяснять толком не хотелось, мне вполне было достаточно мыслей о моей бессильной, тупой обиде, все остальные думы сводились к тому, что старый и добрый День голода заменили на его пародию — День носа, думала я, это ж надо, до чего докатился современный мир, даже о голоде теперь было нельзя говорить, все вокруг теперь должно вызывать только положительные эмоции.