Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понимаю, насколько тяжело признаться себе в этом. Но, может быть, — нужно? Признаться! Покаяться! И сказать: хватит! Выдавить наконец из себя раба, чтобы стать цивилизованным человеком. Время ведь для этого давно пришло.
Бирон был при дворе удобной фигурой для всех. Чтобы закончить его характеристику, я приведу отрывок из письма небезызвестной леди Рондо: «Герцог очень тщеславен и вспыльчив, и когда выходит из себя, то выражается запальчиво. Если он расположен к кому-нибудь, то выражает отменную благосклонность и похвалы; но он непостоянен, быстро меняется без всякой причины и часто чувствует к одному и тому же лицу такое же отвращение, какое чувствовал прежде расположение; он не умеет скрывать этого чувства и выказывает его самым оскорбительным образом. Герцог от природы очень сдержан и, пока продолжается благосклонность, очень искренен с любимым человеком. Он вообще очень откровенен и не говорит того, что у него нет на уме, а отвечает напрямик или не отвечает вовсе. Он имеет предубеждение против русских и выражает это перед самыми знатными из них так явно, что когда-нибудь это сделается причиною его гибели...»
Простим некоторые противоречия супруге английского дипломата, — «Noblesse oblige», как говорят французы, «положение обязывает».
Должен признаться, что долгое время я сам, как и полагалось человеку, воспитанному на русской истории, да еще в ее советской интерпретации, относился к Бирону как должно, как к «кровавому сатрапу самодержавия», лидеру немецкого засилья при русском дворе. И потому для меня величайшей неожиданностью явилось отношение к памяти «кровавого герцога» со стороны «угнетенных баронами» латышей... Никаких гневных слов, которых я ждал, никаких обвинений. Те, с кем мне довелось встречаться и беседовать, говорили о Бироне с уважением, как о щедром меценате, подлинном покровителе искусств, подарившем маленькой Курляндии архитектурные шедевры и наполнившем их прекрасными скульптурами и полотнами видных мастеров. Более того, вернувшись из ссылки в свой герцогский замок, он облегчил положение крестьян Курляндии. Годы его правления, как и правления его сына, отличались миром и относительным благоденствием.
Должен признаться, что это был весьма наглядный урок для моего великорусского понимания истории России. Пожалуй, именно тогда, едва ли не впервые, я задумался над тем, что живу в стране, населенной не единым народом, с едиными устремлениями и единой историей, а разными народами, имеющими равные права на свою историю, свои пристрастия и на свою национальную память.
За прошедшие годы малообразованные, но зато угодливые политики, ученые и литераторы с самыми лучшими намерениями, в интересах текущего момента, не раз кроили и перекраивали исторический кафтан нашей страны. Не заботясь особенно об истине, они нашивали на него массу ярких заплат, долженствующих скрыть дыры и прорехи, грязные пятна и потертости. В исторической науке столько разноречивых фактов, что фальсификация в ней возможна, как ни в какой другой отрасли знания. Для этого лишь нужно одни факты высветить и придать им значение, другие — опустить или упомянуть мимоходом, и картина получается на любой вкус в полном соответствии с соцзаказом. Кого интересует при этом, что, кроме официальной памяти, кроме утвержденной истории и «спущенной сверху» культуры, у каждого народа, просто у каждого человека существует еще своя — память, история, культура. Да так, наверное, и должно быть. Одна — официальная, общая. Она может и, наверное, должна быть строго научной, основанной на ВСЕХ фактах и датах. И своя, потаенно-родная, пусть даже осуждаемая и осуждающая общие ошибки, причиненное зло. Сердце — ее вместилище. Сколько ни затаптывай его жар, пока жив человек, угли все равно остаются гореть, даже под серым пеплом смирения и покорства.
Попробую пояснить свою мысль на примере. Однажды, было это году в семидесятом, ехал я в ГДР с приятелем на машине из Берлина на Ост-Зее. Там в маленьком приморском городке, неподалеку от бывшей военной гавани вермахта, жила его старая мать. Мы уже почти подъезжали, когда Готтхард остановил машину. Извинившись, он сказал, что хотел бы ненадолго зайти на кладбище, проведать могилу брата.
Я не люблю мест упокоения, будь то древние скудельницы или новейшие мемориалы. Люди должны носить в себе память об ушедших близких. Но это мое частное мнение, которое я, естественно, никому не навязываю. А тут я подумал, что, являясь гостем, наверное, должен пойти с товарищем и, может быть, разделить какие-то несложные его заботы. Правда, до этого я никогда не слыхал о существовании упомянутого брата...
Немецкие Friedhofen[13] — образцы порядка. Особенно в Пруссии. Мы прошли по ровным, чисто выметенным и аккуратно распланированным аллеям и через два-три поворота были у цели. И тут я опешил: с эмалевого портрета на меня смотрел молодой человек в морской форме гитлеровского офицера с железным крестом на груди. Даты на мраморной плите говорили, что прожил он недолго: с 1920 по 1943 год. Я взглянул на Готтхарда. Он кивнул головой, виновато улыбнулся и пожал плечами:
— Ja, ja! Er war einer Ofizier, der Marinemann, und war auf dem Ostlichen Front schwer verwundet. Hier zu Hauze war er destorben...[14]
Сегодня я даже не понимаю, как у меня вырвалось тогда:
— Фашист?!
Готтхард смотрел на меня грустными глазами портрета с эмали:
— Er war meiner bruder. Meiner altester Bruder... [15]
И тогда я вдруг отчетливо вспомнил, как в 1939 году, когда отец был арестован, а я считался сиротою, случайно узнал от «нижней» бабушки, что за границей живет ее старший сын и мой, следовательно, дядя Митя... Боюсь, вам сегодня трудно понять, что должен был испытать десятилетний мальчишка — сын «врага народа» и немки, узнав еще и о наличии родственника за границей... В нашем доме о нем не говорили никогда. Позже я узнал, что революция и годы гражданской войны развели братьев. Старший, окончивший привилегированный Морской кадетский корпус, стал флотским офицером и воевал на стороне белых. Младший, то есть мой отец, изгнанный из обычного сухопутного кадетского корпуса в феврале семнадцатого, был «насквозь красный». После разгрома Деникина дядя Митя, взбунтовав команду и высадив комиссаров, увел свой корабль в Турцию. Потом он жил во Франции и в Южной Америке, откуда время от времени с оказией присылал бабушке письма. За границей он плавал капитаном на каком-то бразильском судне.
В годы второй мировой войны он водил транспорты «Либерти» с «ленд-лизом» в Мурманск и о нем писали в газете «Британский союзник». Но