Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так, ребята, — боевито держа оплывшие бока, подошла молодцеватая напарница, — залезаем, сидим, когда финиш — скажу.
— И будет здоровье? — по привычке ёрничал каптри.
— Тут не церковь, не обманем.
Залезли, блаженно притихли, ожидая здоровья. Пощипывало слегка, потом кожа начала краснеть.
… Никите было, наверное, лет семь, военный городок в Печорах, и в той их квартире стояла такая же, как эти, брюхатая, на чугунных лапах ванна. Жутко глубокой казалась. Эти — тоже ничего: объемистые, даже по его нынешним взрослым габаритам. Потом был гарнизон уже в Казахстане, обычная панельная пятиэтажка с видом на степь и с ванной помельче. Огромному отцу в ней было очень тесно. Как тому осетру, на которого однажды, среди ночи, он разбудил Никиту посмотреть. Отец, бывало, брал и сына на бешеную горную речку Или, где офицеры любили браконьерить. Никита даже выучился тягать жерехов и судаков, но такое огромное чудище видел впервые. Хвост свешивался через бортик, острый нос лез на стену, к мочалкам. Скрюченному стеклянноглазому существу было очень плохо в той тесной малолитражной смерти.
О чудище Никита знал немного: его подают в ресторанах, и ловится оно, со слов закадычного отцовского друга, прапорщика Левковича, на кошку.
Отец сильной рукой приподнимал скользкую рыбу, засовывал под белёсое пузо скрежещущий бельевой таз. Кивком приказывал Никите отвернуться.
Можно, — думал он, когда хлюпанье и чавканье смолкало. В тазу горела смолистая икра. Любит, значит, зверь кошек, и получается икра. К котлетам, ухе, бутербродам и ещё тридцати блюдам из рыбина, несмотря на уговоры матери, он не притронулся: неотвязно мерещились кошачьи запахи. Самое лучшее, конечно, что было в тех рыбалках на Или — дорога. Не азартная возня с крючками и грузилами, не буханье сердца, когда лёгкая, как паучья нить, струна закидухи вдруг наливалась упрямой силой и пробовала дерзить, сперва ретиво-беспечно, потом — зло, отчаянно; даже не ликованье пополам с хвастливой радостью (направленные, главным образом, на отца) при виде упругой, извивающейся у твоих ног серебристой рыбины… а дорога в открытом зиловском кузове, полёт в солнечной стремнине горячего ветра…
— Уф, кайф, — выдохнул Алик, — ну вот, уже что-то похожее на отпуск. Пивка бы ещё.
— «Солнцедар» тебя ждёт, целый ящик пивка… — ободряюще напоминал Ян.
— «Сонцедар» как «Солнцедар», всё ему не нравится.
— Всё нравится, генацвале!
…А после степей Казахстана — Молдавия, Бельцы — ещё один не знающий асфальта город, теперь — взбухающий от непогоды клеевой грязью.
Каша та нипочём не хотела прощаться с подошвами и, подсыхая, делала из башмаков боты на высокой платформе. Именно в Бельцах Никита впервые ощутил, как резко подрос.
— До чего музыкальный народ, поплясать — в крови, а вино! — наперебой расхваливали Молдавию друзья родителей, узнав об их распределении.
Первые полгода они жили в офицерской общаге с одной ванной на взвод семей. Ванна — крохоный, облицованный волнистым кафелем пенал, отделенный от туалета стеной, в которую чья-то добрая душа врезала крашеное окошко.
И вот, стреноженный первыми соками созревания, помесив после школы молдавскую глину, немало удивленный, отчего вокруг никто из этих молдавских людей не пляшет, как было обещано, Никита любил прокрадываться в тот туалет и сквозь кем-то уже расцарапанную краску подсматривать за офицерскими женами, молодыми и не очень. Шпингалет вдет. Тихо, лишь слабый, с кафельным эхом, плеск. Значит, молодая: молодые любят играть с водичкой, оглаживать шёлковую кожу. Те, что в годах, плещутся шумнее, спешат разделаться с помывкой, дабы лишний раз оберечь свои глаза от видов телесной печали. Теперь аккуратно снять башмаки. Крышку, чтобы не скрепеть — вверх. Мягко взобраться на фаянсовый пьедестал и, едва дыша, приникнуть к судорожной оконной штриховке. Бесшумно, впрочем, никогда не получалось. Горячий вольт бил под дых, сердце прыгало, норовя сбежать горлом, стучало пьянящей молотьбой в ушах. И он, едва урвавший лоскут тайны, был вынужден отпрянуть, присесть на толчке, чтобы перевести дыхание, унять громыхающий кровоток жил. Туалет, как положено туалету, пах, но, стоило тайне лечь на сетчатку, запахи пропадали. Потом — да, потом — долгое время любая уборная ставила Никитин шпингалет на боевой взвод. Такая вот расплата за грех.
Миша сидел малость напряженный, словно ожидая от процедуры то ли подвоха, то ли скорого чуда. Не дождавшись, съехал в воду по шейку, тоже попробовал закайфовать:
— А в натуре — хорошо.
Дембельский чуб его сомлел, опал на потный лоб.
— Кровь ходит, — объяснял принцип Алик. — Гля, — удивленно задрал руку, — уже красная клешня.
— То бабки тебя застесняли, — подзуживал Ян, — по самые подмышки. На сель надо было. Хлеще б кровь забегала.
— Всё тебе не так, Позгаль.
— Не так, когда «только так» или «так точно», — отвечал Ян.
Завалив голову набок, Алик скептически посмотрел на друга, хмыкнул:
— Ян, только щас подумал, на гражданке-то чё решил?
В вопросе было больше иронии, чем интереса: смотрю, мол, на тебя дружище, ну и фрукт — куда такому гражданка — накувыркаешься.
— Почти как «кем станешь, когда вырастешь?», — с усмешкой заметил Позгалёв, — а так, представь, и ощущаю, как в сопливом детстве правильные охламоны: ничего конкретного не выбирать, иначе сам себя заранее обворуешь.
Квадратная позгалевская грудина мерно вздымалась, и квадратный подбородок — с ней вместе. Сейчас капитан был похож на куб. Скруглённый, прикинувшийся шаром, но всё же куб. Отец, вспомнил Никита, тоже квадратноскулый, но весь бескомпромиссно- острый: челюсти, нос… Этот — другой, вроде хитрой скрученной гайки: не свернешь меня, не подвинешь. Отец — часто чужой, этот…
— Гляди, обломает свобода, — Алик не унимался.
— Жабрам вода не помеха. Закон Бойля-Мариотта. Обломает тех, для кого свобода — конечная точка.
— Это как?
— Это когда не запятая. Это как торт кушать с утра и до вечера…
— А ты, значит, по кусочкам, через запятую, будешь.
— Ничего не исключаю, могу сорваться и мордой в торт. Чё, спрашиваешь, делать буду? Смотри туда, товарищ мичман, — указывал Ян на вытянутые арочные окна, в которых стояла плотная синь дня, обрезанная понизу каймой барашковых крон, — с сопливых лет такого неба не видел. Тогда — да, было, потом делось куда-то — шлёп! — и крышка сверху, — привет, кастрюлькины дети!
В прищуре его, обычно нагло-весёлом, сейчас заплелось что-то сложное: и сожаление, и ностальгия с искристо-сухой ветреной грустью, какой он цедит порой морскую даль.
— Небо как небо, — отмахнулся рачьей клешнёй Мурзянов.
— Другое, — не нарушая своего задумчивого оцепенения, произнес каптри. И уже через секунду, словно стряхнувшись, — к соседским корытам: