Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она лежала, оцепеневшая, в моих объятиях. Я знал, с самого начала чувствовал, что она хочет мне что-то сказать. Невольно затаил дыхание.
– Мне там сделали переливание крови,– тихо и хрипло продолжала она.-
Представляешь, и каких условиях. А я была без сознания.
Мне стало не по себе, хотя я еще не понимал, к чему она клонит. Кто-то что-то кричал в бездонном ущелье улицы, но ветер заглушал слова.
– В меня впрыснули смерть. Я ношу в себе смерть, – и прижалась к моему боку, а я легонько провел пальцем по ее щеке, но щека была сухая.
Я коснулся ее лица, хотя внутри у меня все оледенело. Казалось, сердце перестало биться и я никогда не смогу вздохнуть. Задавать вопросы я боялся. А она молчала.
– Ты меня слышишь? – шепнула она наконец.
– Слышу, – мертвым голосом сказал я.
Где-то упала черепица. По темно-синему небу ошалело мчались черные тучи без единого пятнышка света.
– Ты меня возненавидишь?
Я не знал, что ответить. Все разом закрутилось в моей только-только перестающей болеть голове. И невольное желание выскочить из-под одеяла и убежать, и холодный, приковывающий к земле ужас, и спазм сожаления, что так внезапно, и прилив страшной досады, и паническое смятение, и робкое напоминание, что вести себя все же надо прилично, и колючая злость. А она лежала на моей груди и ждала приговора.
– Скажи что-нибудь.
– Что я могу сказать. Ты точно знаешь?
– Точно.
Как это сейчас просто. Везде и со всяким может случиться. Но почему именно со мной. И я увидел, опустив веки, как она идет в своем старомодном костюмчике по скверику за музыкальной школой, но уже не таинственная и не загадочная. Обыкновенная больная женщина. И увидел ее, обнаженную, с подносом в вытянутых руках, – уже не образ любви, а прокаженную.
– Тебя хорошо обследовали?
– Да, меня хорошо обследовали.
Она как будто нарочно меня передразнила. Наверняка потому, что боялась сказать больше. И я не искал слов. Мы лежали, прижавшиеся друг к другу и разделенные ужасной бедой.
– Я чувствую, что ты хочешь уйти, – шепнула она.
– Просто я потрясен.
Мы слышали ветер, но не прислушивались к нему. Мы прислушивались к себе.
– Ты меня возненавидишь, – шепнула она, как ребенок.
А во мне все окончательно рассыпалось. Да ведь она сейчас засмеется и, мурлыча что-то себе под нос, пойдет заваривать чай. Ведь я не знаю, когда она говорит правду, а когда фантазирует. Мы с ней еще не успели съесть вместе пуд соли.
Но она не засмеялась и не пошла заваривать чай. Лежала рядом со мной и, видно, чего-то ждала. Я коснулся ее щеки. Щека была сухая. Коснулся века.
Оно тоже было сухое.
– Не знаю, – вздохнул я.
– Чего ты не знаешь?
– Вообще ничего.
Она отодвинулась, перевернулась на спину. В комнате, обитой, как склад, древесно-волокнистыми плитами, было уже темно. В белках ее глаз сверкали голубоватые искорки, но я думал о другом.
– Я не буду плакать. Как есть, так есть, – тихо сказала она в пространство.
Могла меня предупредить. Возможно, я бы все равно за ней пошел. Завлекла в западню, подумал я. Какая гадость. Нестерпимо захотелось прочистить горло, выплюнуть засохшую слюну.
Этого не может быть, вздрогнул я, глядя в окно. За окном посветлело.
Наверно, ураган где-то раздул пожар. Но свет у испода неба был зеленоватый и холодный. Неужели так быстро пролетела на крыльях вихрей ночь.
Я возвращался по Краковскому Пшедместью. Дикий порывистый ветер носился взад-вперед, срывал с мужчин шляпы, а дамам задирал юбки. Все прочитанные газеты Варшавы взмывали в небо, как воздушные змеи. Этот город с незапамятных времен живет в лихорадке. Иногда температура снижается, но гораздо чаще подскакивает выше нормы.
Перед каким-то правительственным зданием, на стенах которого остались засохшие следы от разбитых яиц, лежали в спальных мешках несколько мужчин – голодовка протеста. Над ними висели плакаты, а рядом были укреплены щиты с требованиями. Чтобы отогнать тягостные мысли, я остановился и попытался прочитать ультиматумы. Но они были чересчур сложны и касались неясных и неизвестных мне проблем. Один голодающий из-за своей толщины не помещался в мешке. Ерунда, подумал я. Со временем жар спадет, и опять лет двадцать будет тишь да гладь.
Возле костела Святого Креста я увидел Анаис. Она сидела на нижней ступени лестницы в каком-то бурнусе или утепленной хламиде. Перед ней стояла тарелочка с одной-единственной измятой сотней. Но тарелочка была изящная, мейсенского фарфора.
– Добрый день, – пропела Анаис сладким голосом. – Вашему американскому другу минуту назад стало плохо. Он осматривал костелы и упал вон там, около памятника Копернику. Поторопитесь, он лежит в гастрономе, в
«Деликатесах».
Я почти бегом кинулся на Новый Свят. Влетел в сумрачный магазин, слабо освещенный лампами дневного света. Действительно, в овощном отделе на прилавке неподвижно лежал, сверкая белками, Антоний Мицкевич. Покупатели уже освоились с необычной ситуацией. На лежащего никто особо не обращал внимания. Только молоденькая сердобольная продавщица пыталась подсунуть ему под голову упаковку фруктово-ягодного сока.
– Что случилось? – спросил я.
– Ничего. Ничего. Отойдите, – сказала девушка.
– Я друг пана Мицкевича.
– А это пан Мицкевич? – испуганно спросила продавщица.
– Да. Приехал из Америки.
– Мы звонили в «скорую». Они сейчас будут.
Тони, весь желто-восковой, больше обычного походил на далай-ламу. Зубы его негромко стучали.
– Ужасно больно, – простонал он.
– Где? В каком месте?
– Тут. – Он показал рукой на середину груди под расстегнутой рубашкой.
– Я, кажется, не выдержу.
– У тебя когда-нибудь болело сердце?
– Нет, никогда.
Кто-то в ногах у Тони деликатно перебирал кочаны молодой цветной капусты.
– Как это произошло? Мицкевич застонал.
– Это он,– и указал на кого-то взглядом.
Я посмотрел в ту сторону и увидел необыкновенно черного человека. Черные стриженные ежиком волосы, черные щетинистые усики и черноватые лошадиные зубы между приоткрытых, толстых, как у лошади, губ. К джинсовой куртке был приколот значок Славянского Собора.
– Прицепился ко мне в костеле, – страдальчески прошептал Тони.– Даже сюда притащился.
– Чего ему от тебя нужно?
– Говорит, что меня узнал. Помнит по Воркуте.
Я очень решительно подошел к мужчине, у которого даже тщательно выбритые щеки были синего цвета.