Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот, дрогнув плечами, не ответил и быстро удалился.
«Странные они всё же, чудные какие-то, – подумал он тогда в очередной раз, – сами же себе неудобства создают, будто кто-то их тут притесняет».
Как и папа, они тоже были евреи, и точно так же в жилах у обоих не содержалось и частицы дворянства.
«Но только одни, как папа, делаются профессорами, – снова подумал о них Лёка, раскладываясь на сундуке и готовясь приступить к печати снимков, – а другие так и остаются при вечном своём местечковом рабстве».
Лёкина половина комнаты, ставшая благодаря отцу самостоятельным пространством обитания, до самого потолка была завалена работами юного фотографа Грузинова-Дворкина. По большому счёту, если не брать в рассмотрение плоды самых первых его, совсем уж никудышных фотографических опытов, всё началось в Коктебеле. Они тогда остановились на частном жилье, из окон которого открывался совершенно немыслимый вид на Карадаг. Отец и мама, как запомнилось ему, переживали в ту пору небольшой, довольно вяло протекавший семейный кризис, потому отец и придумал эту удивительную во всех смыслах поездку. Оба полагали, что Лёка при его мальчишечьей слепоте и отсутствии умения вникать в нюансы родительских отношений по-сыновьи, на чуть более тонком уровне, мало чего видит и понимает. Внешне, казалось им, семейная пристойность соблюдена. Но так обоим лишь хотелось думать. На деле же всё было иначе, поскольку если для осмысления происходящего их сыну не хватало опыта и головы, то оставались ещё пытливые, повышенно въедливые глаза. Он и видел – что-то там не так, хотя ни тот, ни другая ни словом, ни поступком не подтверждали Лёкиных предположений о несовпадении во взглядах на жизнь. Поначалу он, чистая душа, искренне считал, что виной тому он сам. Что оба много и серьёзно трудятся: папа у себя на кафедре, мама – в магазине, и вину за то, что в результате ребёнок имеет вольницу и недогляд, каждый возлагает на другого. Потом, подумав, всё же решил, что дело не в нём, не в сыне, и не в их разночтениях в вопросах воспитания. Имелись, как он догадался, и некие прочие основания для того, чтобы со временем его родители перестали встречно улыбаться, как и проявлять в отношении друг друга когда-то нескрываемую нежность и вместе радоваться ерунде, вроде внезапно распустившихся высоченных золотых шаров в дворовом палисаднике. Они на самом деле были очень разные, папа и мама. Отец был ужасно умный, это было понятно и так, – и не потому, что профессор, а из-за того, что смотрел он на Лёку вечно мудрыми глазами, в которых непременно присутствовала мысль, хотя, как Лёка ни пытался, ему не каждый раз удавалось её уловить. Мама обычно глядела не так, проще, что ли, без этого неудобного отцовского наждака. В мамином взгляде наряду с вечной озабоченностью Лёкиным здоровьем присутствовал ещё и молчаливый вопрос про саму же её, маму. Про то, что если он её честно любит, то почему так редко обрушивает на родную мать восторги по поводу её материнской к нему привязанности. Ждала благодарности, как когда-то сам он, маленький ещё, вечно ждал гостинцев. Но только потом, чуть повзрослев, ждать перестал; мама же словно зависла в своём материнском промежутке между его, Лёкиным, детством и недовыбранной от него признательностью за всё хорошее.
Через пятнадцать лет появилась бабушка Настя, нагрянувшая для постоянной с ними жизни из своей заполярной Воркуты, где она успешно довела себя до пенсии, которую и прибыла тратить в столичных магазинах, а заодно присматривать за внуком и готовить всем еду. В общем, она была ничего, но слишком уж какая-то простая, хоть и не простодушная. Говорила, что в её и маминых жилах течёт чистейшая княжья кровь и что, значит, и в его, Лёкиных, кровеносных сосудах содержится она же, берущая начало по прямой дворянской ветке. А у отца его, Моисея, такой крови не было и нет, потому что в отцовской нации вообще никаких дворян не было и тоже нет в принципе. Там – больше по торговому направлению оседлой жизни, а ещё по музыке и зубным протезам.
Сначала он надул губы, потому что не хотел делить личное пространство тайных вожделений с кем-то ещё. Но и противиться этому вынужденному подселению тоже не мог, поскольку других вариантов не имелось. Когда же умный отец догадался поделить комнату, перегородив её стеной и образовав таким образом отдельную площадь для каждого, отношение его к бабе Насте изменилось. Из соглядатая и принудительного наставника Анастасия Григорьевна, урождённая чисто Грузиновой, безо всякой, как у Лёки, чёрточки перед чужеродным добавком, враз сделалась вполне себе терпимой родственницей, у которой к тому же и сырники получались намного вкусней маминых. Мама, кстати, вскоре вообще перестала готовить, лишь в числе прочего снабжала семейство густейшей неразведённой сметаной, от которой эти сырники, может, и казались Лёке нежней. А вообще, относился он к еде с какой-то недетской внимательностью. Не в том смысле, что капризничал или просто отказывался есть то, что не по нему, как это случается с подростками. Дело было в другом: уже с ранних лет во время еды Лёка был чересчур аккуратен и совершенно не по-ребячески нетороплив. Куриную ножку употреблял исключительно с помощью вилки и ножа, отсекая лишь наиболее мягкие части. Не освобождённый от прожилок и хрящей остаток безжалостно оставлял на тарелке. Неизменно благодарил бабушку и маму за любое приготовленное блюдо, однако каждый раз делал это так, что распознать степень признательности становилось непросто. В такие моменты Моисей Наумович не уставал в очередной раз удивляться тому, откуда в сыне его, избежавшем подобающего воспитания, взялась эта врождённая вежливость, это странное благородство, эта вовсе не детская деликатность. Что сам он, что отец его Наум Ихильевич предпочитали расправляться с куриной ножкой строго при помощи лишь голых рук, дочиста обгладывая суставный хрящ, разделываясь с ним до конечной огрызочной мелкоты и высасывая из остатка косточки все последние соки и мозги. Считалось, мало что может сравниться по вкусовым ощущениям с этой удивительной субстанцией. То же относилось и к мозговой говяжьей кости – до тех пор, пока ударами о разделочную доску не были вышиблены из неё и не высосаны последние остатки рыхловатого костного мозга, тёплого ещё, не утратившего умопомрачительного бульонного аромата, кость не считалась готовой к отправке в мусор.
«Может, и правда эта чёртова грузиновская кровь работает… – думал Моисей, глядя на сына. – Но отчего тогда эти-то такими хабалистыми уродились: что Веронька моя, что матушка-княгиня».
А потом отец внезапно предложил поехать в Крым, втроём. И Лёка почувствовал, что в семье что-то переменилось. Возможно, таким образом папа хотел отвлечься от нескончаемых кафедральных дел или, может, просто пытался встряхнуть маму, тоже непомерно устающую в этом своём гастрономе. Или у них, что тоже допустимо, наступил второй медовый месяц, как это временами случается у любящих, но редко помнящих об этом супругов.
В любом случае, было хорошо, очень. Он вставал, пока родители ещё спали. Хотелось успеть захватить рассвет на фоне гор. Лёка закреплял штатив, устанавливал экспозицию и ловил в объектив всё самое прекрасное, дарованное небом. Затем, вновь опасаясь упустить режимную съёмку, повторял манипуляцию ближе к вечеру, но уже развернув камеру в обратную сторону, на закат. В момент начала светового разлива, сперва розового и сразу вслед за тем густо-малинового, солнце по обыкновению чуть-чуть не достигало верхнего края горы, того самого, который отстоял дальше от точки наблюдения. Лёка знал, что ещё малость – и оно присядет на этот край, на минутку, не более того, потому что ещё через мгновение начнёт заваливаться ниже, неровно разрубаясь надвое острым наконечником нависавшей над морем скалы. И это тоже непременно следовало взять крупно и широкоугольным объективом.