Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так размышлял Лёка, вспоминая ту короткую беседу, что имела место между ним и отцом перед самой подачей документов во ВГИК. Моисей же Дворкин, обращаясь памятью к первому и, по сути, единственно серьёзному общению с сыном, пожалел, что не попытался донести до мальчика представлений о единстве вселенского разума, не рассказал того, как на уровне атомов крови устроена человеческая внутренность и сама душа, – что молекула железа, хотя и есть такой элемент в химической таблице, верно служит человеку ещё и в качестве микроскопической антенны, воспринимающей не только волны физических полей, но и слова, мысли, поступки – любые излучения людского разума и всей человеческой деятельности. И что ни одна чужая мысль или чужое творение не войдут в его жизнь без его же на то мысленного позволения. Всё, что наблюдает сам он, его глаза или его оптический объектив, может быть создано или разрушено только им самим. Никто не виновен в том, что происходит или ещё совершится в жизни. Мысль создаёт всё, и, зная это, он осознанно может создавать то самое, о чём мечтает, контролируя эту мысль и направляя её в нужное русло.
Он прошёл, сам, без любого содействия с чьей-либо стороны. И был тем неимоверно горд. Собеседование вообще прошло на ура: во всяком случае, сам Вадим Усов похвалил, знаменитый оператор, сказав, что видит в нём несомненного будущего профи, – это после того, как Лёка нарисовал ему схемы света по гипсовым головам, которых к тому времени нащёлкал во всех вариантах столько, что мама Вера не горюй. Ну и всякое другое – тоже был на высоте. Думал, по результату творческого конкурса окажется в конце списка, а вышло, что в первых строчках очутился. Конкурс на поступление сам по себе огромный, но и люди тоже разные. Больше половины думали, хватит одного лишь желания попасть в кино, чтобы весь остаток жизни крутиться потом возле камеры, покрикивая на ассистентов и иногда со знанием дела поглядывая в небо. А снимется – само.
Ещё учась на первом курсе, Лёка начал искать выходы на людей, чтобы хотя б урывками попадать в работу, кем угодно при площадке. Главное – при операторской группе. Рельсы можно потаскать, тележку катнуть, отражатель подержать, кабель протащить в помощь осветителям. Когда – получалось, а когда – гнали, да с матерным добавком. И всё равно было приятно, участия же в процессе хотелось пуще прежнего.
К третьему курсу пошёл учебный павильон: хоть и суррогат настоящего взрослого процесса, но вместе с этим уже имелось и то, доказать которое возможно было не только на словах. Он горел. Он был тут и там. Ещё со времён школьного детства ненавидя химию, теперь он, пребывая в очередной горячке, с наслаждением постигал процесс обработки плёнки с использованием тех или иных химреактивов, пытаясь понять для себя, добиться от лабораторщиков, отчего тут – так, там же – совсем иначе. Опять же, цветоустановка при печати – то оказался очередной отдельный мир, разобравшись в премудростях которого, можно было, словно по заказу волшебной силы, иметь на экране абсолютно разное изображение. Затем увлёкся фильтрами, самыми разнообразными, оптическими насадками, линзами, чаще самодельными, отличающимися от штатных то удивительной мягкостью фокуса, а то, наоборот, неисполнимой, на первый взгляд, возможностью детально проработать глубину пространства, уходящего от объекта съёмки вдаль. А то и преднамеренно созданной вуалью – той самой, что зыбко растекается по краям изображения, существуя на границе то ли операторского брака, то ли начала воспарения творческого сознания.
В общем, рвя задницу тут и там, начал снимать уже на третьем курсе. Оператором на курсовой, у своего же приятеля – будущего режиссёра, такого же чокнутого продвигателя художественных идей, как и он сам. И уже запойно мечтал о соединении чёрно-белых кадров с цветными, как у Рерберга. В того влюбился сразу и навсегда. Заявил отцу, что Георгий Иваныч выдающийся певец поколения новых мыслителей в современном кино. Просил найти, где идёт, и обязательно посмотреть «Дядю Ваню» трёхлетней давности. Сказал, сам увидишь, пап, какой там накал, какой классный в этом фильме достигается драматизм, когда чёрно-белое и цветное, чередуясь, единятся в абсолютно цельное полотно. Там же у него, у Георгия Иваныча, отчерпнул и прочего важного: приёмы репортажной съёмки, рапид, внутрикадровое движение камеры, высококонтрастное освещение. Многие с его курса не понимали, не схватывали, в чём тут мулька и где же фокус, и почему нужно использовать приёмы неклассической съёмки, наплевав на «школу». Иногда сцеплялись, споря до глухоты и последующей немоты. Однако Лёку по-любому обожали все, видя, что порывы его самые неподдельные и идут они не от холодного рассудка, а произрастают напрямую из сердечной мышцы. Кто-то, правда, любя, ещё и немножко завидовал этой неприкрытой Лёкиной страсти, не умея сокрыть, как надо, внешние проявления своей нехорошей зависти. Но пока завидовали и любили, Лёка уже понимал: именно здесь, в этом месте, в таких приёмах и нигде больше изначально рождается неповторимо образная структура фильма. Актёры – это потом. Там – чисто игровой талант, вмещённый в структуру произведения, в его основу, в базис, а значит, в самую суть. Одного взяли, другого поменяли – или же наоборот, не принципиально. Здесь же – целостная ткань, нераздельная, не подчинённая никому, кроме творца – оператора, кройщика и кутюрье в единственно возможном лице. Если только всё, конечно, серьёзно, а не абы как: глядишь в дырку, давишь кнопку, а оно мотает себе полезные-бесполезные метры дурного, никому не нужного материала для бессмысленного, никем и ничем не оплодотворённого кино для всех. Иными словами, шлак, отрубь, подмена.
Там и возникла Катя, прямо на площадке, в первый же съёмочный день. Недавняя выпускница детского дома – без жилья, но с общежитием. Общага располагалась неподалёку от ВГИКа, и их обычно звали подсобничать – за так, но с лицом в кадре и выдачей рубля на обед. Массовка-групповка в одном лице. Всего три игровые штуки и надо было, случайных девушек – персонажей. Мимо ходить и между делом строить глаза в направлении героя. После чего одна должна поскользнуться и упасть. И сидеть, растирая коленку. На коленку Лёке надо было наехать трансфокатором, взяв крупным планом в месте ушиба. И сразу же перевести фокус на героя, на первый план, и тоже быстро укрупнить, чтобы оставались одни лишь сочувственные глаза. Падать доверили Кате, как девушке с наиболее выразительными коленками. Они у неё и на самом деле были чрезмерно острыми, без занимательно-округлых суставных чашек, но то, что подходило к ним снизу и сверху, стоило укрупнить максимально. Лёка и увидал-то её из-за этих, можно сказать, коленей – девушкино лицо для первого плана не требовалось, так он, не имея нужды, и не смотрел на него, всё думал о своём, операторском. К тому же свет, как назло, уходил. И плёнка почти вся вышла: два дубля – максимум. Одним словом, искусства, какого он хотел, не получалось. И режиссёр, хоть по жизни и друг, но на площадке, как выяснилось, вёл себя по-кретински, иного слова не подберёшь: путался, дёргался, ругался беспрестанно, мечась между осветительными приборами, актёрами и ежеминутной сверкой композиции кадра. Оказалось, ни в одном, ни в другом, ни в третьем не рубил вообще, ну просто совсем. Полная профнепригодность. Зато как умнó, как славно получалось у него глаголать про кино, часами рассыпая слова про то, как низко пали корифеи, избравшие путь сердца и глáза, в то время как мир давно уже готов к иным формам восприятия первостепенной части действительности, в которой нормальная, продвинутая человеческая личность обитает не только хомо-козлинус-вульгарисом, но и как неким криптикус-игнотусом. Видеть, как и чувствовать, способно всякое животное, но зато мечтать, уметь выискать шедевр на помойке, на заднем дворе высокого сознания, в изнанке привычного чувства – это и есть авангард кино как истинного искусства. И единственно возможный путь настоящего, а не показного мастера – стремление к нему.