Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интересно эволюционирует антропонимика двух произведений. В «Записках…» всех людей зовут нормально, по-людски, и только главного героя зовут Патрикий Живульт, совершенно не по-человечески, что символизирует его одиночество в мире. В «Докторе Живаго» Юрием Андреевичем зовут единственного нормального человека, а все остальные – какие-то ужасные Ливерии Микулицыны, Киприяны, какие-то дикие совершенно Потулии (хотя на самом деле он всего лишь Паша), что начинают кружиться в страшном хороводе вокруг доктора. А он – Юрий, Георгий Победоносец, Андреевич еще, сын апостола. Живаго. Нормальный человек. «Словарь живаго великорускаго языка».
Вот так происходит в Пастернаке перелом – от чувства собственного уродливого меньшинства к чувству общей ненормальности остальных, так рождается понимание своей победительной правоты. И для этого трагического понимания стоило прожить такую мучительную ломку.
Во время этой зимы, волшебной и страшной зимы 1935–1936 годов, потом зимы 1937 года Пастернак много общается с Александром Афиногеновым. В Москве громят РАПП, арестовывают Киршона, арестовывают Леопольда Авербаха, Афиногенов живет на даче в ожидании ареста. Каждый отдаленный звук машины кажется ему звуком «черной маруси», едущей непосредственно за ним. Пастернак – единственная радость в афиногеновской жизни. Их двое в пустом переделкинском поселке.
Пастернак сам топит печь. «Я люблю чувствовать себя господином положения», – пишет он Зинаиде Николаевне. Сам растапливает убогий дачный котел. Сам готовит. Проводит весь день в литературных занятиях, читая «Историю Англии» и черпая в ней уверенность. А по вечерам заходит к Афиногенову и пересказывает ему то, что он прочел.
Афиногенов вспоминал:
Этот человек, которого мы все так не понимали, а часто и травили, – он так не отсюда, в нем есть такое волшебство, такая небесность, и это такое счастье, что он рядом со мной и приходит ко мне.
«Записки Патрикия Живульта» не удались в силу довольно простой причины: это роман компромиссный, попытка рассказать о том, как один не прав и все-таки хорош, а все правы, хотя и плохи. Должен был произойти счастливый перелом 1940 года, должны были появиться стихи переделкинского цикла, чтобы вдруг из всего этого родилось удивительное освобождение – тема «Доктора…». Я думаю, что перелом произошел на двух стихотворениях, которые в этом цикле лучше всего. Первое – «Вальс с чертовщиной», в котором так невероятно чувствуется, с одной стороны, восторг, а с другой – нарастающий ужас, и, наконец, «Свечка за свечкой явственно вслух: / Фук. Фук. Фук. Фук» – четыре такта, которыми кончается соната, – это во многом то ощущение, которое есть в «Докторе…», ощущение страшного карнавала, в котором не хочется больше кружиться.
А куда же хочется? Хочется в пустоту и свободу, о чем одно из первых тогдашних предвоенных стихотворений – «Опять весна» (сохранилась страничка, где Пастернак нотами отмечает себе даже интонации чтения):
Хочется в эту мокрую весеннюю ночь, где намечается что-то новое, чего еще не было. Из душного карнавала хочется к ледяному спасительному ручью. Холод ледяного ручья – это и есть интонация «Доктора Живаго», совершенно небывалого, нового романа, в котором нет уже искусственной попытки приноровиться к обстоятельствам, в котором нет уже ни малейшего конформизма, а есть одно бесконечно здоровое раздражение и восторг оттого, что можно опять побыть самим собой.
И еще в одном стихотворении – «Снег идет» (1957), хотя оно из последних, уже после «Доктора…», из «Когда разгуляется», – явственно слышна интонация пастернаковского романа:
Почему-то стихотворение это воспринимается как радостное, хотя что там радостного? Ведь это время заносит человека. Это человека заволакивает неживой мир, и человек проваливается в него в конце концов. Разрыв с этим неживым миром, попытка противопоставить себя его большинству (у Бродского в 1980-м абсолютно пастернаковская формула: «Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве»), правота этого заносимого снегом меньшинства – это и есть в конечном итоге главный внутренний сюжет «Доктора Живаго». И именно за это можно простить этой книге ее неуклюжесть, длинноты, повторы. Простить за чувство, что не мы ради всего, а всё ради нас.
Сегодня мы будем говорить о самой необычной книге советского времени – о «Денискиных рассказах» Виктора Драгунского. Эта книжка удивительна потому, что и автор ее – крайне необычный человек, необычный даже для детской литературы.
В детскую литературу здоровые люди не идут. Детские тексты сочиняются, как правило, либо теми, кого отринули и выгнали из взрослой литературы, либо теми, кто горячо ненавидит взрослых, как Астрид Линдгрен, и ее Карлсон отчаянно мстит взрослому миру за все его глупости. А иногда детскую литературу пишут люди, которые не вписываются в так называемый социум, в общество, как, например, Хармс. Необычность же Драгунского состояла в том, что удивительный его талант до 1959 года проявлялся в самых разных сферах, пока не стало ясно, что он прежде всего писатель.
Начнем с того, что родился он в 1913 году 1 декабря в Нью-Йорке, куда его семья, как многие семьи российских евреев, выехала в поисках лучшего будущего. Лучшего будущего они не нашли и через год вернулись в Гомель. Мать Виктора Драгунского была красавица, такая красавица, что ее муж, знаменитый бандит, постоянно в нее стрелял от ревности и один раз даже попал. В начале революции он погиб при невыясненных обстоятельствах, в семье считалось правильным говорить, что он умер от тифа, хотя его застрелил, по слухам, комиссар, влюбленный в его жену.