Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пастернак – один из умнейших прозаиков своего времени (не говорю о нем как о поэте, поскольку здесь его заслуги бесспорны), один из актуальнейших, нащупывающих всегда прозаический нерв эпохи. В огромной степени русская проза 1930-х годов сформировалась под влиянием «Детства Люверс», в огромной степени его фронтовые очерки задали стилевой эталон рассказа о войне, хотя он был всего в одной двухнедельной поездке в Орле. Значит, если он пишет плохо, это ему зачем-нибудь нужно. Это совершенно очевидно. Ведь прощаем же мы Андрею Платонову его чудовищный вымороченный язык. Почему бы нам не признать за Пастернаком право на такую же языковую полифонию?
Вот здесь, наверное, первый ключ к роману, который более или менее понятен. Ключ статистический. Если подсчитать количество причастий, вот всех этих «ущих», «ющих», «ащих», «ящих», которые переполняют «Доктора…» в партизанской части, в части военной, мы физически ощутим напряжение, сопротивление языка, мы почувствуем, как тяжело, плотно, многословно все описывается, как сосредоточивается автор на мельчайших, вроде бы никому не нужных деталях, и мы с ужасом узнаём в этом стиль большевистского декрета.
Подсчитано, что в ранних, тех детских, мальчишеских, прелестных главах «Доктора…», в которых впервые появляются Дудоров, Гордон, Лара, количество слов, длина предложения в среднем в три-четыре раза меньше, чем в ранних пастернаковских сочинениях, например в «Воздушных путях» или «Истории одной контроктавы». Ранний Пастернак страшно многословен. Зато окончание «Доктора…», как он сам написал в письме Нине Табидзе 10 декабря 1955 года, «…все распутано, все названо, просто, прозрачно, печально». И вот эта простота, прозрачность, детская чистая интонация ранних глав вдруг начинает сменяться чудовищными многосоставными, длинными фразами, описаниями партизанского движения, дикими цитатами из большевистских декретов. Пастернак пишет этот роман многими голосами и, если угодно, многими перьями. Как мы свыкаемся с речью Платонова, в которой, как сказал Бродский, происходит главная трагедия: гибнет не герой, а гибнет хор, точно так же придется свыкаться с тем, что проза Пастернака в «Докторе…» полифонична, что в ней нет единого стиля.
Второе, что нам бросится в глаза при перечитывании «Доктора…», – это удивительная для Пастернака тональность этой книги. Она ничего не имеет общего с тем Пастернаком, к которому мы привыкли, – восторженным, мычащим, гудящим, невнятно формулирующим, всегда куда-то несомым, как вихрь. Она ничего не имеет общего и с Пастернаком «Спекторского», скорбным, пережившим себя, готовящимся к ранней старости, и с Пастернаком переделкинского цикла – «Вальса с чертовщиной» или «Вальса со слезой».
Главная интонация «Доктора Живаго» – это интонация до смерти раздраженного человека. Человека обозлившегося, человека, которому все не нравится, и он наконец-то решился об этом сказать. Пастернак и в обычной своей бытовой стратегии сначала бесконечно долго гудит, шумит, отнекивается и повторяет свое вечное любимое «да-да-да, а может быть, я не прав, да-да-да»… Потом происходит какой-то перелом. «Нет! – резко говорит он и после этого добавляет: – Может быть, я не прав, но идите все к черту!»
Пастернак, вообще, принадлежит к числу людей, которые очень долго, невероятно долго терпят и потом вдруг резко обрывают. Так он в 1959 году оборвал отношения с Борисом Ливановым. История была следующая. Ливанов ворвался к Пастернаку на дачу пьяный, с двумя друзьями, страшно гордясь перед ними, что может прийти к Пастернаку вот так запросто, по-ноздревски, и начал говорить: «Борька, Борька, ты сам не понимаешь, какой ты гений! Зачем же ты пишешь прозу? Ведь ты прирожденный поэт!»
Пастернак ночь промучился бессонницей, глуша себя снотворными, а наутро написал Ливанову гневное, раздраженное письмо, главная тональность которого – «идите вы все к черту!». Это привело к бурному разрыву. Пастернак на следующий день, отоспавшись, поехал без предупреждения к Ливанову просить прощения, но принят был очень холодно. И подумал, что, наверное, так и надо.
Пастернак удивителен в том смысле, что вот эта взрывчатая сила, накопленная у него, всегда почти разрешается художнически блистательно. Пастернак раздраженный, Пастернак озлобленный, как ни странно, гораздо интереснее, чем Пастернак мнущийся, восторженный, кипящий, гудящий. Он силен именно там, где говорит: «А идите вы все к черту!»
«Доктор Живаго» весь состоит из таких, грубо говоря, посылок. Ведь очень многие обстоятельства привели к тому, что этот роман получился таким, каким получился, что он стал выкриком злости, раздражения, предельной усталости.
Высшая оценка романа моими школьниками: «Ну, понятно, почему он так нравится Тарантино…» Действительно, когда Тарантино приехал в Москву и его стали спрашивать, что ему показать, он сказал: «Отвезите меня на могилу Пастернака, и больше ничего не надо». Представить Тарантино на могиле Пастернака – это, пожалуй, еще большая экзотика, чем представить Пастернака на могиле Тарантино. Но дело в том, что интонация фильмов Тарантино, интонация усталого матерящегося гуманизма, доведенного до последнего «ну, что ж вы все, ну, сволочи-то такие! всех бы вас уже убить наконец!» – это, как ни странно, интонация «Доктора Живаго».
Это недобрая книга. Скажу больше, только в предельном раздражении можно высказать все то, что высказывает там Пастернак. Первое такое раздраженное высказывание появляется во внутреннем монологе Лары, когда она идет в 1905 году, пятнадцатилетней девочкой, идет через Москву, через Пресню бунтующую, и – «Выстрелы, выстрелы, вы того же мнения!» – мы слышим вот этот радостный ритм девичьего шага, слышим, как ей радостно слышать выстрелы. И эта Лара, добрая Лара, которая не умеет устроить собственную жизнь, хотя хорошо моет полы и печет пироги, вдруг предстает нам существом довольно кровожадным, когда она понимает, что выстрелы – это мнение Христа.
Пастернак, создав роман, как он писал Льву Мочалову, о судьбах русского христианства, воспринимает христианство как религию огненную, как «сигнальную остроту христианства» (сказано еще в «Повести» 1922 года). Христианство – это не всепрощение, христианство – это бой, бунт, ненависть, раздражение, потому что достали, потому что довели. И Лара, которая страдает от связи с немолодым соблазнителем, от двойственности своего положения, от бедности, от страшно сложных отношений с матерью, вдруг чувствует, что это все наконец развяжется. Какое счастье! Какая радость! Все это сейчас кончится. «Выстрелы, выстрелы, вы того же мнения!»
Второй такой же и до сих пор не прощаемый Пастернаку кусок – это разговор Юры Живаго с Мишей Гордоном о еврейском вопросе, когда они встречаются на фронте. Пастернак и ныне остается страстно нелюбим праворадикальными и просто правыми евреями, патриотической тусовкой, буйствующей в Израиле. Пастернак для них выкрест. Им даже не важно, крещен ли он на самом деле (Пастернак уверял, что нянька в детстве его крестила, кто-то говорил, что он крестился сам, скорее всего, его не крестил никто, но он ощущал себя христианином). Эта жестковыйная, хотя и очень комнатная иудейская мораль никак не может ему простить, что он встал на путь ассимиляции. И то, что сказано в романе о евреях, – наверное, самое точное, что вообще сказано в тексте, но и самое жестокое. Надо было ну в очень сильном раздражении пребывать, чтобы написать, что не увидели, не почувствовали, не поняли христианство все эти люди, которые его же и породили, а предпочли ему вечную маску юродства, маску трагического шутовства.